Аннет лениво повернула шею, подчернила ресницы на одном глазу и сказала:
– Он будет развлекать Уинифрид.
– Хотелось бы мне, чтобы кто-нибудь развлек Флер; она стала капризной.
– «Капризной»? – повторила Аннет. – Ты это в первый раз заметил, друг мой? Флер, как ты это называешь, капризна с самого рождения.
Неужели она никогда не избавится от своего картавого «р»? Он потрогал платье, которое она только что сняла, и спросил:
– Что ты делала это время?
Аннет посмотрела на его отражение в зеркале. Ее подкрашенные губы улыбались полурадостно, полунасмешливо.
– Жила в свое удовольствие, – сказала она.
– Угу! – угрюмо произнес Сомс. – Бантики?
Этим словом Сомс обозначал непостижимую для мужчины женскую беготню по магазинам.
– У Флер достаточно летних платьев?
– О моих ты не спрашиваешь.
– Тебе безразлично, спрашиваю я или нет.
– Совершенно верно. Так если тебе угодно знать, у Флер все готово, и у меня тоже, и стоило это неимоверно дорого!
– Гм! – сказал Сомс. – Что делает этот Профон в Англии?
Аннет подняла только что наведенные брови.
– Катается на яхте.
– Ах так! Он какой-то сонный.
– Да, иногда, – ответила Аннет, и на ее лице застыло спокойное удовлетворение. – Но иногда с ним очень весело.
– В нем чувствуется примесь черной крови.
Аннет томно потянулась.
– Черной? – переспросила она. – Почему? Его мать была аrménienne[29].
– Возможно, поэтому, – проворчал Сомс. – Он понимает что-нибудь в живописи?
– Он понимает во всем – светский человек.
– Ну, хорошо. Пригласи кого-нибудь для Флер. Надо ее развлечь. В субботу она едет к Вэлу Дарти и его жене; мне это не нравится.
– Почему?
Так как действительную причину нельзя было объяснить, не вдаваясь в семейную хронику, Сомс ответил просто:
– Пустая трата времени. Она и так отбилась от рук.
– Мне нравится маленькая миссис Вэл: она спокойная и умная.
– Я о ней ничего не знаю, кроме того, что она… Ага, это что-то новое!
Сомс поднял с кровати сложнейшее произведение портновского искусства.
Аннет взяла платье из его рук.
– Застегни мне, пожалуйста, на спине.
Сомс стал застегивать. Заглянув через ее плечо в зеркало, он уловил выражение ее лица – чуть насмешливое, чуть презрительное, говорившее как будто: «Благодарю вас! Вы этому никогда не научитесь!» Да, не научится – он, слава богу, не француз! Кое-как справившись с трудной задачей, он буркнул, пожав плечами: «Слишком большое декольте!» – и пошел к двери, желая поскорее избавиться от жены и спуститься к Флер.
Пуховка застыла в руке Аннет, и неожиданно резко сорвались слова:
– Quе tu еs grossier![30]
Это выражение Сомс помнил – и недаром. Услышав его в первый раз от жены, он подумал, что слова эти значат: «Ты – бакалейщик!»[31] – и не знал, радоваться ему или печалиться, когда выведал их подлинное значение. Сейчас они его обидели – он не считал себя грубым. Если он груб, то как же назвать человека в соседнем номере, который сегодня утром производил отвратительные звуки, прополаскивая горло; или тех людей в салоне, которые считают признаком благовоспитанности говорить не иначе как во все горло, чтобы слышал весь дом, – пустоголовые крикуны! Груб? Только потому, что сказал ей насчет декольте? Но оно в самом деле велико! Не возразив ни слова, он вышел из комнаты.
Войдя в салон, он сразу увидел Флер на том же месте, где оставил ее. Она сидела, закинув ногу на ногу, и тихо покачивала серой туфелькой – верный признак, что девушка замечталась. Это доказывали также ее глаза – они у нее иногда вот так уплывают вдаль. А потом – мгновенно – она очнется и станет быстрой и непоседливой, как мартышка. И как много она знает, как она самоуверенна, а ведь ей нет еще девятнадцати лет. Как говорится – девчонка. Девчонка? Неприятное слово! Им называют этих отчаянных вертихвосток, которые только и знают, что пищать, щебетать да выставлять напоказ свои ноги! Худшие из них – злой кошмар, лучшие – напудренные ангелочки! Нет, Флер не вертихвостка, не какая-нибудь разбитная, невоспитанная девчонка. Но все же она отчаянно своенравна, жизнерадостна и, кажется, твердо решила наслаждаться жизнью. Наслаждаться! Это слово не вызывало у Сомса пуританского ужаса; оно вызывало ужас, отвечавший его темпераменту. Сомс всегда боялся наслаждаться сегодняшним днем из страха, что меньше останется наслаждений на завтра. И его пугало сознание, что дочь его лишена этой бережливости. Это явствовало даже из того, как она сидит в кресле – сидит, отдавшись мечтам; сам он никогда не отдавался мечтам: из этого ничего не извлечешь, – и откуда это у Флер? Во всяком случае, не от Аннет. А ведь в молодости, когда он за ней ухаживал, Аннет была похожа на цветок. Теперь-то не похожа.
Флер встала с кресла – быстро, порывисто – и бросилась к письменному столу. Схватив перо и бумагу, она начала писать с таким рвением, словно не имела времени перевести дыхание, пока не допишет письмо. И вдруг она увидела отца. Выражение отчаянной сосредоточенности исчезло, она улыбнулась, послала воздушный поцелуй и состроила милую гримаску легкого смущения и легкой скуки.
Ах! И хитрая она – действительно finе!
III
В Робин-Хилле
Девятнадцатую годовщину рождения сына Джолион Форсайт провел в Робин-Хилле, спокойно предаваясь своим занятиям. Он теперь все делал спокойно, так как сердце его было в печальном состоянии, а он, как и все Форсайты, не дружил с мыслью о смерти. Он и сам не понимал, до какой степени мысль о ней была ему противна, пока в один прекрасный день, два года назад, не обратился к своему врачу по поводу некоторых тревожных симптомов, и тот ему объявил: «В любую минуту, от любого напряжения». Он принял это с улыбкой – естественная реакция Форсайта на неприятную истину. Но с усилением симптомов в поезде на обратном пути он постиг во всей полноте смысл висевшего над ним приговора. Оставить Ирэн, своего мальчика, свой дом, свою работу, как ни мало он теперь работает! Оставить их для неведомого мрака, для состояния невообразимого, для такого небытия, что он даже не будет ощущать ни ветра, колышущего листву над его могилой, ни запахов земли и травы. Такого небытия, что он никогда, сколько бы ни старался, не мог его постичь – все оставалась надежда на новое свидание с теми, кого он любил! Представить себе это – значило пережить сильнейшее душевное волнение. В тот день, еще не добравшись до дому, он решил ничего не сообщать Ирэн. Придется ему стать осторожнейшим в мире человеком, ибо любая мелочь может выдать его и сделать ее почти столь же несчастной, как и он сам. По остальным статьям врач нашел его здоровым: семьдесят лет – это ведь не старость, он долго еще проживет, если сумеет!
Подобное решение, выполняемое в течение почти двух лет, способствует полному развитию всех тончайших свойств характера. Мягкий по природе, способный на резкость, только когда разнервничается, Джолион превратился в воплощенное самообладание. Грустное терпение стариков, вынужденных щадить свои силы, прикрывалось улыбкой, которую он сохранял даже наедине с собою. Он постоянно изобретал всяческие покровы для этой вынужденной бережности к самому себе.
Сам над собою смеясь, он играл в опрощение: отказался от вина и сигар, пил особый кофе, не содержащий ни признака кофе. Словом, под маской мягкой иронии обезопасил себя настолько, насколько это возможно для Форсайта в его положении. Уверенный, что его не накроют, так как жена и сын уехали в город, он провел тот чудесный майский день, спокойно разбирая свои бумаги, чтобы можно было хоть завтра умереть, никому не причинив хлопот, – подвел последний баланс своим материальным делам. Разметив бумаги и заперев их в старый китайский ларец своего отца, Джолион заклеил ключ в конверт, на конверте написал: «Ключ от китайского ларца, где найдете отчет о всех моих материальных делах. Дж. Ф.» – и положил его в карман на груди, чтобы он, на всякий случай был всегда при нем. Потом, позвонив, чтобы подали чай, пошел и сел за стол под старым дубом.