― Антон! Антон! ― орёт она, что есть мочи, потому что его нет нигде, а вокруг только темнота и земля.
Наконец над головой что-то твёрдое, и Таня забивается глубже, ещё глубже, задыхается. В щель, в щель, скорее, в угол, зацепиться, прижать к груди винтовку, наклонить голову, накрыть её руками…
― Антон! ― сквозь грохот ударов кричит она и не слышит собственного голоса, зажимает уши руками: слишком громко, что это, бомбёжка, что ли, Антон, Антон, Антон, Господи Иисусе…
Её плеча касаются осторожно и горячо. Слишком осторожно, пожалуй, как будто боятся ― или приручают. Так на войне не касаются. На войне хватают. Но она не видит, не понимает, едва ли чувствует.
― Всё хорошо, Таня. Всё хорошо…
И жмут к себе ― мягко-мягко.
Таня с корточек переползает на коленки, цепляется за чужие плечи и только тут понимает, что не чувствует крупинок земли под пальцами. Гарь, летающая в воздухе и не дававшая вдохнуть, тоже почему-то испаряется. Темнота перестаёт быть густой, затягивающей и вязкой.
Таня открывает зажмуренные глаза. Нет ни пулемётного гнезда, ни перекрытой щели. На Антоне Калужном, в чьё плечо она загнанно дышит, серая растянутая толстовка.
Тане хочется реветь от бессилия и собственной бесполезности: она сидит под барной стойкой, забившись в угол, к кухонной плите, и до ломоты в пальцах впивается в тёплую, пахнущую отчего-то кошеной травой кожу.
― Это просто салют, Таня, ну, что ты, ― шепчет Антон, прижимая её к себе уверенней и крепче. ― Владивосток освободили, Таня, помнишь? Ничего, постреляют и перестанут… ― говорит он ей, точно маленькому ребёнку, и гладит по голове. ― Тише, ну, дышим, дышим, дышим…
Тане тошно от своей никчёмности, и она всхлипывает, сверля взглядом кровать со сброшенным вниз одеялом и смятой подушкой. Ей всё ещё трудно дышать, и поэтому она твердит: «Двадцать девятое декабря, две тысячи восемнадцать, половина первого ночи» и чувствует, как равномерно вздымается грудь Антона, к которой она прижата. И старается дышать в такт. Это, пожалуй, помогает. Всегда помогало. Таня попросту перестаёт чувствовать собственное дыхание. Антон дышит за двоих, а она просто растворяется в нём, в его глухом биении сердца, которое гонит и её кровь тоже.
Тане кажется, что у них общие кости, вены, нервы.
Антон мягко берёт её лицо в тёплые ладони, смотрит. Таня видит, как свет уличного фонаря вперемешку с болью за неё отражается у него в глазах. Тане кажется, что Антон этой болью дышит, что она сама может на ощупь её почувствовать, и ей плохо оттого, что Антон страдает.
― Это просто салют, ― говорит он ещё раз, ловя её взгляд.
― Да, ― отвечает Таня и снова обнимает его, засовывает закоченевшие от страха ладони под подол толстовки. Антон не вздрагивает от холода её рук. Таня не хочет шевелиться.
― Я не думала, что мне будет сниться всё это, ― ломко шепчет она, закрывая глаза. ― Я думала, это закончилось.
Антонова рука ложится ей на затылок. Таня чувствует, как он хмурится, пытаясь подобрать подходящие слова.
― Да… Такой вот неприятный бонус, ― слабо улыбается он и снова дотрагивается до её волос. ― Неожиданно, да? Ничего, Таня. Как-нибудь справимся.
― Я не знаю, как я буду в училище. С этим, ― почти с ужасом говорит она.
Антон неожиданно отпускает её. Разом пропадает всё тепло, и Таня инстинктивно тянется ему вслед, но он и не уходит: остаётся сидеть на пятках перед ней, весь залитый золотистым светом фонаря. Почему-то только сейчас она замечает, что Антон гораздо выше и крупнее её. Ей это нравится: он весь ― большое, крепкое, надёжное тепло, и к нему хочется льнуть.
Он смотрит на неё недолго, но внимательно, придерживая обе её руки, а потом вдруг, тряхнув нестрижеными волосами, спрашивает обычным своим, повседневным тоном:
― Выйдешь за меня замуж?
Таня хлопает глазами и открывает рот.
― Чего? ― усмехается нервно, всё ещё чувствуя отголоски грозы внутри.
― Тебе не придётся жить в училище, ― торопливо договаривает он.
― Только это? ― тихо спрашивает Таня.
Глаза у него тёмные-тёмные и почему-то напуганные.
― Я… ― запинается он. ― Я буду любить тебя.
Тане смешно и чуть-чуть горько. Вспоминается ночь на аэродроме.
― Как долго? ― почему-то спрашивает она.
― Ну… По крайней мере, до тех пор, пока ты не повесишь на окна розово-оранжевые шторы и не обставишь подоконники своими кактусами и фикусами, ― выдаёт он и смотрит на Таню из-под густых бровей загнанным зверьком, с тревогой ожидая: улыбнётся или нет?..
Таня улыбается. Ей почему-то щекотно.
― Ну, нет, ― тихо смеётся она. ― Это слишком мало!
Его глаза теплеют, а сам он становится серьёзнее.
― Мало? ― переспрашивает, сглатывает, примирительно разводит руками и качает головой. ― Ну, тогда… До конца времён?
Таня совсем смеётся и снова жмётся к нему. В голове у неё ― кавардак, остаточная тревога и немножко дурацкого счастья.
― Я не буду брать твою фамилию, ― заявляет она, чуть-чуть задыхаясь.
― Хорошо, ― соглашается Антон. ― Твоя тебе идёт куда больше.
― И я не буду готовить, потому что не умею.
― Безе у тебя замечательная.
― Замечательное. Безе ― это оно, ― улыбается Таня ему в плечо. ― Ну, а ты что не будешь делать?
― Не буду? ― на секунду задумывается он и становится очень серьёзным: ― Не знаю. Но если ты согласишься, Таня, то я буду рядом с тобой. До конца времён, помнишь? В эту ночь и во все другие.
Таня смотрит на разобранную постель, совсем золотую от света фонаря, на крепкую спину в серой тёплой ткани. Перебирает в пальцах чёрные жёсткие волосы, чувствует горячее дыхание у себя на шее и тёплый, мягкий поцелуй где-то под ухом.
И понимает: от такого предложения она вряд ли откажется.