С тех самых пор, как он встретил Онесимо Санчеса во время его первой избирательной кампании, Нельсон Фарина докучал сенатору просьбами достать ему фальшивые документы, которые поставили бы его в один ряд с великими мира сего. Нельсон Фарина никогда не сдавался и в течение нескольких лет неоднократно повторял свою просьбу, каждый раз в новой одежке. Но на сей раз он остался гнить в гамаке, словно осужденный заживо изжариться в этом раскаленном пиратском логовище. Услышав финальные аплодисменты, он вытянул шею и поверх забора узрел обратную сторону фарса: подпорки, не дававшие домам упасть, арматуру деревьев, скорчившихся фокусников, дергавших в разные стороны синюю полоску океана. Нельсон беззлобно сплюнул.
— Merde, — проворчал он. — C’est le Blacamen de la politique.[3]
После речи сенатор, по обыкновению, совершил официальную прогулку по улицам городка под грохот музыки и фейерверков, осаждаемый толпами местного населения, жаждущего поведать ему о своих горестях. Сенатор благосклонно внимал им и для каждого находил пару теплых слов, вполне достаточных, чтобы не утруждать себя более трудновыполнимыми милостями. Какая-то женщина, свисавшая с крыши в окружении шести детей мал мала меньше, умудрилась перекричать общий шум и даже фейерверки.
— Я не прошу многого, сенатор, — заявила она. — Подарите нам ослика, чтобы можно было возить воду из Колодца Удавленника.
Сенатор обозрел шестерых тощих детей.
— Что случилось с твоим мужем? — спросил он.
— Он отправился искать счастья на острова.
Аруба, — добродушно ответила та, — а нашел иностранку из тех, что вставляют бриллианты себе в зубы.
Ответ вызвал взрыв хохота.
— Ну хорошо, — решил сенатор, — ты получишь своего осла.
Немного погодя один из его помощников привел к дому женщины отличного упитанного ослика, на крупе которого несмываемой краской был выведен слоган избирательной кампании, чтобы она вовек не забыла, кому обязана подарком.
Шествуя далее, он продолжал творить добрые дела, правда в меньших размерах, и даже самолично влил полную ложку микстуры в рот больного, кровать которого специально подтащили к двери, чтобы тот мог видеть праздничную процессию. Напоследок за щербатым забором он увидел Нельсона Фарину, нежащегося в гамаке. Последний выглядел бледным и мрачным, тем не менее сенатор поприветствовал его, хотя и без особой нежности.
— Привет, как поживаешь?
Нельсон Фарина повернулся к нему и одарил тягуче-тоскливым взором.
— Moi, vous savez,[4] — пробурчал он.
Услышав голоса, его дочь вышла во двор. На ней было дешевое линялое платье по моде индейцев-гуахиро, волосы убраны цветными лентами, а лицо намазано краской, чтобы защититься от солнца, но даже при таком причудливом облике было совершенно ясно, что мир еще не видывал такой красавицы. Сенатор был сражен на месте.
— Чтоб меня черти взяли, — выдохнул он. — Чего только не придумает Господь!
Той же ночью Нельсон Фарина нарядил дочь в лучшее платье и отправил ее к сенатору. Два вооруженных ружьями охранника, изнывавших от жары в снятом для него доме, велели ей подождать на единственном стоявшем в вестибюле стуле.
Сенатор как раз встречался с именитыми гражданами Розаль дель Виррей, которых специально собрал вместе, чтобы изложить им истины, оставшиеся за рамками официальной речи. Они были как две капли воды похожи на прочих именитых граждан всех тех бесчисленных пустынных городков, которые он уже посетил и от которых его начинало мутить. Рубашка сенатора промокла от пота; он тщетно пытался высушить ее прямо на себе, подставляя то один бок, то другой под горячие струи электрического вентилятора, который жужжал в тяжелом зное комнаты, словно рассерженный овод.
— Разумеется, бумажными птицами сыт не будешь, — говорил он, — мы все знаем, что в тот день, когда на этой куче козьего дерьма вырастут деревья и цветы, а в колодцах вместо червей заплещется сельдь, ни вам, ни мне будет больше нечего тут делать. Я ясно излагаю?
Никто не ответил. За разговором сенатор оторвал листок с висевшего на стене календаря и ловко сложил из него бабочку. Без всякой цели он запустил ее в струю воздуха от вентилятора, и, некоторое время попорхав по комнате, бабочка вылетела в полуоткрытую дверь. Сенатор продолжил речь с тем самообладанием, причиной которого могла быть только близость смерти.
— Таким образом, — сказал он, — нет нужды напоминать вам о том, что вы и так прекрасно знаете: мое переизбрание принесет больше выгоды вам, чем мне, ибо я сыт по горло мутной водичкой и индейским потом, а ваша деревня на этом благополучно наживается.
Лаура Фарина увидела бумажную бабочку, вылетевшую из дверей. Этим зрелищем смогла насладиться только она, так как охрану сморило и она давно уже храпела на ступеньках вестибюля в обнимку с ружьями. Сделав несколько кругов, литографическое насекомое присело на стену да так там и осталось, чуть помахивая распластанными крылышками. Лаура Фарина попыталась отколупать ее от стены ногтями.
Один из охранников, пробудившийся от звука аплодисментов из соседней комнаты, заметил ее тщетные попытки.
— Ничего не получится, — сонно пробормотал он. — Она нарисована на стене.
Когда именитые граждане начали выходить из комнаты, Лаура Фарина снова уселась на свой стул. Сенатор стоял в проеме двери, устало положив руку на щеколду, и заметил ее, только когда вестибюль опустел.
— Что вам здесь нужно?
— C’est de la part de mon pere,[5] — отвечала дева.
Сенатор понял. Он окинул взглядом спящую охрану, потом тщательно изучил Лауру Фарину, чья чрезмерная красота превозмогла даже его боль, и решил, что смерть наконец вынесла свой вердикт.
— Входи, — просто сказал он.
На пороге Лаура Фарина остановилась как вкопанная: тысячи банкнот кружились в воздухе, порхая, словно бабочки. Сенатор выключил вентилятор, и, лишенные живительного тока воздуха, бумажки скромно присели на мебель.
— Видишь, — улыбнулся он, — даже дерьмо способно летать.
Лаура Фарина присела на стоявшую подле школьную табуретку. Ее кожа была плотной и гладкой и обладала густым цветом сырой нефти. Волосы были подобны гриве молодой кобылицы, а глаза сияли ярче звезд. Сенатор проследил направление ее взгляда и увидел припорошенную селитрой розу.
— Это роза, — сказал он.
— Да, — ответила она с некоторым смущением. — Я слышала про них в Риоаче.
Сенатор сел на походную кровать и принялся расстегивать рубашку, продолжая болтать о розах. На той стороне груди, где, как он полагал, должно было находиться сердце, у него красовалась корсарская татуировка — сердце, пронзенное стрелой. Он бросил мокрую от пота рубашку на пол и попросил Лауру Фарину помочь ему избавиться от ботинок.
Она опустилась на колени перед кроватью и занялась шнурками. Сенатор продолжал разглядывать девушку, гадая, чем закончится для них эта встреча под несчастливой звездой.
— Ты совсем еще ребенок, — сказал он.
— Вы не поверите, но в апреле мне будет девятнадцать.
— Какого числа? — заинтересовался сенатор. — Одиннадцатого.
Сенатор вздохнул с облегчением.
— Мы оба Овны, — промолвил он и, улыбаясь, добавил: — Это знак одиночества.
Лаура Фарина не обратила на его слова никакого внимания: она не знала, что делать с ботинками. Со своей стороны сенатор не знал, что делать с Лаурой Фариной. Он не привык к случайной любви, а кроме того, прекрасно понимал, что все происходящее зиждется на унижении. Просто, чтобы протянуть время, он крепко сжал ее коленями, обнял за талию и откинулся спиной на кровать. Тут он со всей внезапностью осознал, что под платьем на девушке нет ровным счетом ничего, что ее тело источает темный аромат лесного зверя, но сердце испуганно трепещет, а по коже катится холодный пот.
— Никто нас не любит, — вздохнул он.
Лаура Фарина хотела что-то сказать, но на слова ей не хватило воздуха. Он уложил ее рядом, потушил свет, и комната погрузилась в тень розы. Она предала себя на милость судьбы. Сенатор начал медленно ласкать ее, скользя рукой по телу, едва касаясь кожи, но неожиданно в том месте, где он ожидал найти живую плоть, пальцы натолкнулись на что-то холодное и железное.