— У тебя, братец, «рыковка», а не припадок! Увольнения не дам!..
Не стерпел Карпов такой обиды и — хоть разило от него, действительно, спиртом вовсю — ткнул култышкой своей фельдшера в брюхо и пристукнул по шее еще правой — здоровой, для верности…
Взвыл фельдшер благим матом, закричал служащих и милицию. А Карпов собрал толпу друзей и пошел с ними в фабком скандалить. И вот теперь испуганный председатель, забившись в угол, с трудом сдерживал буйное наступление Карпова и его друзей.
— Это что ж такое?! — размахивал впереди всех культяшкой Карпов. — Мастер, значит, будет натравлять фершала на меня, на рабочего человека, можно сказать — инвалида?!.. А я, значить, терпи?! Как он могит мне сказать, что я пьян?!
— Он, может, пьян, сукин сын! А мне, рабоче-крестьянскому инвалиду, говорит!… Что он меня, нюхал, что ли? Его дело лечить, а не брехать. И не оскорбление делать рабочей личности человека! А что я — припадочный, все знают, даже доктор — Алексей Трофимович говорит: «У тебя, Карпов, настоящие правильные припадки, а не имуляция какая…» — А фершал ваш зачем же брешет, коли даже ваш доктор признает?.. Я за такое оскорбление убить вправе и не отвечу!.. Как есть я инвалид труда…
— Правильно говорит Карпов! Он есть припадочный, всегда освобожденье получал… — поддержали речь Карпова его друзья…
Но вдруг толпа смолкла…
На лице загнанного предфабкома — зарево радости: в дверях показалась осанистая фигура директора.
— Товарищ директор!.. — рявкнул было Карпов и… осекся… Рядом С директором виднелась фуражка милиционера…
Я вошла вместе с директором и была невольной свидетельницей отвратительной сцены:
Милиционер тащил Карпова за собой, инвалид упирался и вдруг упал на пол и забился уже в настоящем, а не наигранном припадке… Пена на губах, прикушенный язык, харканье и приглушенное дыхание… Несомненный эпилептик!
Я помогла ему, как умела. Но все мои настояния позвать врача оказались тщетными.
— Надоел! — махнул рукой директор. И еще не очнувшегося от припадка, бившегося инвалида потащили с помощью милиционера куда-то, не то в больницу, не то в каталажку. И те же самые приятели, товарищи-рабочие, которые только что орали вместе с ним в фабкоме, теперь помогали милиционеру его тащить…
Я смотрела беспомощно и с грустью думала, что так обращаются с несомненно больным рабочим в стране, где вся власть, на словах, принадлежит трудящимся… И мне показалось, что со стен фабкома, сквозь портреты вождей, сквозь лживые лозунги лживых плакатов горько ухмыльнулось похожее на перекошенное лицо припадочного инвалида — подлинное лицо человеческого страдания…
ПОСЛЕ ГУДКА. ИВАНОВО-ВОЗНЕСЕНСК
Народ валил из фабричных ворот, точно густой дым из заводской трубы… И, точно дым, дальше постепенно рассеивался, разжижался… Из самых ворот народ выбегал и бежал потом еще некоторое время: казалось, каждый боялся отстать от остальной толпы… Большими шагами, исподволь бежали мужики… Рядом с ними семенили бабы мелкими женскими шажками нескладных ног, обутых в тяжелую мужскую обувь…
Первыми стали отставать барышни; потихоньку замедляли шаг или шли под руку целой колонкой, говоря о своем, девичьем и важном…
Возле иных таких колонн увивались и ребята, стараясь подслушать девичьи секреты и перебивая шутками их беседы… Немного подале от ворот стали отставать и мужики один за другим, точно смекнув, наконец, что спешить, собственно говоря, некуда… Заговаривали друг с другом о делах заводских и семейных, а иной раз даже сворачивали по двое — по трое в пивную… И только бабы по инерции все еще продолжали бежать бестолковой рысцой, лишь замедляя понемногу бег… И поредевшая толпа из их белых косынок похожа была на рассеявшееся, побелевшее в вышине облако фабричного дыма…
Еще дальше рабочие и работницы, то один, то другая, исчезают в воротах той или иной избенки — вот и дом… И тут сразу — к умывальнику. Последний — у кого в сенях, у кого — во дворе, под открытым небом… Умываются истово, хоть работа на текстильной и чистая, — точно хотят с фабричной пылью смыть и нудь рабочего дня… От умывальника отходят праздничные, особенно — мужчины… Женщины, у тех иной раз даже и умыться-то времени нет, — иная бабенка как есть, разуваясь на бегу, бросается разводить очажок мелкими щепками, чтоб щи разогреть…
— И охота тебе… — ворчит муж. — Сидела бы дома, стряпала бы, колготилась… По домашности бы… А то охота тебе, право, и на фабрике, и дома!.. Нетто я один тебя не прокормлю? Или семейство у нас очень чересчур большое? — Ты да я, да кот — Василий… Хозяйство ты через фабрику запустила… Завела бы ты поросенка, козу… Как у людей… Вот поглядела бы ты у Трефилова Семена… В какой чистоте евона жинка все содержит…
Однако нелегко убедить женщину, вкусившую раз фабричного дыма… Приятно сознание, что сама она зарабатывает, не зависит от мужа… Веселее болтать на фабрике за работой с подружками, чем дома прибирать за свиньей в ожидании мужа. А тут еще подогревающие речи ячейки и женотдела о рабстве кухонного горшка… И потому счастливицы, не попавшие под сокращение, не поддаются ни на какие уговоры мужей… А в результате рабочий постепенно лишается домашнего очага и последней иллюзии праздничного отдыха после работы…
Гигантская фабрика-столовая… Там и дешево, и чисто и даже питательно… Но не то это, все не то… Интимности там нет… Нет иллюзии, что для него лично, именно для него — Семена Тимофеева или там Петра Алешина, а не для иного кого, — трудились чьи-то женские руки…
Рабочий человек особенно ценит домашнюю хозяйственную жену потому, что она является как бы прислугой для того, кто вынужден постоянно сам прислуживать, подчиняться… Сладко тому, кто сам работает весь век на других, сознавать, что и на него в свою очередь кто-то работает…
И не один «синеблузник» вздыхает украдкой, а то и явно, получая образцовый обед из Иваново-Вознесенской образцовой фабрики-столовой…
Фабричный гудок!.. Сколько «пролетарских» поэтов воспели тебя!.. Сколько пролетарствующих литераторов изъяснялись в пламенной любви к тебе от имени всего пролетариата… И на этот раз надо отдать справедливость пролетарском поэтам, они не солгали… Много, очень много говорит гудок рабочему сердцу… И любят рабочие свой гудок, взаправду любят…
Ибо он, фабрично-заводской гудок, в течение долгой трудовой их жизни ежедневно, взвизгивая и заливаясь лаем, — извещает их, усталых и изнывающих от работы, о том, что наконец-то работа кончилась…
А то, что тот же гудок утром призывает их на работу, забывают и прощают незлобивые рабочие сердца.
ХОЗЯЙКА. ЗЛАТОУСТ
Златоуст — очень красивый городок. Иностранцы непременно проложили бы здесь гладенькие дорожки, устроили бы ресторанчики по склонам и на вершинах Уральских гор, заставили бы музыку играть фокстрот и шимми, — все это, чтобы дать возможность публике лучше насладиться этим «нетронутым» уголком дикой природы… Но пока, так как в Златоусте нет иностранцев, никому из обитателей этого городка и в голову не приходит, что живет он среди нетронутой природы и что местность, среди которой он живет, — красива…
Только лицо явно заинтересованное, — извозчик — говорил мне, когда вез меня с вокзала в город:
— Я вот часто подумывал… И чего бы у нас здесь курорт не устроить… Местность у нас здесь здоровая… Округ все сосны… — Чуете, чать, — воздух какой? — Я вот в Германии в плену был… там чуть где клочок земли слободной, незастроенной, и уж на тебе — курорт… у нас тут в Златоусте сам Бог велел… Сразу бы тогда у нас здесь все оживило… Стали бы люди на поправку ездить…
Меня волновал Златоуст… Сладко журчала мысль, что это как бы ворота в Азию, что совсем невдалеке, если проехать еще немного дальше по железной дороге, — будет каменный столб, а на нем надпись:
ЕВРОПА — АЗИЯ
И как-то шокировало, что в самом Златоусте (а как я потом убедилась, и за ним, в самой Сибири — также) — не было ничего специфического, азиатского, «сибирского», что ли… Те же здания Совета, тот же Исполком, те же кооперативы… И те же хлопотливо-ленивые хозяйки, зевая, прогоняющие поутру козу или телку в стадо…