За спиной вдруг залопотали не по-русски, крича и взвизгивая:
– Калым-малым, алла-мулла, не трогай моя постель, старшина скажу! – Голоса смолкли. Спорщики пришли к мирному урегулированию вопроса.
Раздался треск раздираемого полотна. Чохов обернулся. Двое чурок в углу казармы были заняты важным делом: один держал натянутую простыню, другой рвал у нее край – на воротнички. Красиво гляделось на оторванной полоске армейское клеймо-звездочка. Так и пришьют, чурбаны. Старшине эта звездочка при осмотре сразу в глаза кинется – как быку красная тряпка. Он вчера ревел на весь лес и копытами стучал: «Простыней не напастись, на голых матрасах, свиньи, спать будете!»
Чохову тоже не мешало б освежить воротничок, и он отправился в бытовку.
В бытовке жара, как в бане, – приходи голый с веником и парься. Утюги-танки катались, шипя по опрысканным из защечных резервуаров робам. Ефрейтор Брыкин, вертлявый парень, подшивая воротничок, рассказывал очередную байку. К каждой фразе Брыкин прицеплял любимое культурное словечко, наподобие колючки к овечьему хвосту.
– Еду вечерком на тракторе, трясусь, как квашня. Феноменально! В сельмаг за бутылем. Балда с похмелюги трещит. Феноменально! В шесть тетя Дуся лавочку на замок, а мне через реку, как раку с греком, до моста верст десять. А, думаю: была, не была! Дал газ: мой тракторенок подпрыгнул, да и – на тот берег. Феноменально!..
Машковский, годок, элегантно работая утюгом, предупредил:
– Брыкин, еще одно «феноменально» – и я тебе феноменально утюгом по кастрюле двину!
– Ну, чего ты, чего? – удивился Брыкин. – Слово, как слово. Могу и не употреблять. Плевать мне на него. Я же не досказал, чем кончилось. Подкатываю к сельмагу – закрыт, избушка на курьих ножках, чтоб ему перевернуться. Три замка висят, один другого больше. И четвертый тетя Дуся уже вешает, самый большой замчище, вот такой – что моя голова! Феноменально!..
Брыкин, так и не закончив байку, едва успел увернуться от пущенного в него раскаленного снаряда. Утюг с грохотом врезался в стену. Килограмм десять железа!
Чохов сгорбился, запричитал, юродствуя:
– Солдатики, сыночки! Помогите инвалиду безрукому. Пострадал на службе отечеству. Секретный объект охранял. Помогите ошейник пришить!
– Артист! Молодой да ранний! – засмеялся, счастливо избежавший гибели, Брыкин.
Ночь. Дневальный прокуковал отбой. Свет в спальном помещении погашен. Чохов лежал на койке верхнего яруса, скрестив на груди пострадавшие руки, и думал. Думал он о доме. Второй месяц нет известий…
Сосед Чохова по койке, Федька Каравай, зашептал:
– Чох, не спишь? Ты бы видел, что чурки опять учудили: гимнастерки постирали, а выжимать лень. Мокрые на дворе на веревках развесили. Мороз за ночь, говорят, выжмет, ветерком обдует. Хорошая халат будет, сухая. Я сейчас нарочно ходил взглянуть: гимнастерки теперь у них – чугун. Так их дедушка-мороз перекрутил – страх смотреть. Фигуры всякие, фантастика! Представляешь, как они гимнастерки свои одевать станут, когда подъем сыграют!.. Одно слово – чурки!
Чохов видел: беззвучный смех раздирал лицо Каравая, заставляя его демонстрировать в темноте два ряда блистательно белых, будто фарфор, зубов.
На нижнем ярусе под Чоховым шевельнулся Кутько. «Деду» не спалось. Срок его службы давно прозвенел серебряным звоночком, но взъевшийся на Кутько комроты за многие провинности задержал до декабря и только вчера смягчился и подписал приказ.
Радостное возбуждение не покидало Кутько, уснуть не было никакой возможности. Он ворочался и вздыхал, не зная – чем себя занять. И вдруг – озарение!
– Чохов, Каравай, Песяк, Уточкин! Подъем! Боевая тревога! – грозно провозгласил побудку Кутько, восседая толстыми, волосатыми ногами на койке, как громовержец.
Босой горох посыпался с верхних коек. Перепуганные, в трусах по колено, встали в струнку перед всемогущим «дедом». Чохов спрыгнул с койки последним, ему было смешно, игра какая-то.
– Духи, слушай мою команду! – продолжал Кутько. – Равняйсь, смирно! Равнение на мой палец! – и Кутько поднял свой корявый, как сучок, указательный. – По порядку номеров рассчитайсь!
Выслушав перекличку, Кутько объявил:
– Испытание вам сейчас будет. Усекаете? Возьми каждый по швабре, а на голову ведро вместо каски. Мне кирзачей на койку побольше. По моей команде бегите на меня в атаку, а я вас этими снарядами подшибать. В кого попадувались, на хрен, на пол. Убит, значит, – никаких разговоров. А кто до меня добежит, да шваброй мне в морду ткнет – тот, значит, прошел испытание с блеском и присуждается ему звание солдата-лешака первой степени!
Взяв в обе руки по увесистому кирзачу, Кутько рявкнул:
– Приготовиться! Марш!
Отряд молодых бойцов, со швабрами наперевес, помчался в атаку на угнездившегося на койке, будто в дзоте, Кутько. Впереди всех бежал вслепую с цинковым ведром на голове Федька Каравай. Меткий кирзач с такой силой угодил ему по бронированному лбу, что тяже-локонтуженный Каравай зашатался и грохнулся навзничь. Песяк споткнулся о него и тоже лег смертью храбрых. Уточкин упал сам собой, то ли за компанию, то ли от испуга. Только Чохов, которому не досталось ведра на голову, благополучно преодолел огневой рубеж и обмахнул шваброй грозно вытаращенные из-под койки усы Кутько.
– Хватит, хватит, тебе говорю, сукин сын! – страшным голосом заорал Кутько, отбивая настырную швабру. – Размахался, как будто сральник убираешь. Не своя рожа, так и обрадовался!
Последний эпизод боя разбудил спавших, казалось бы, мертвым сном чурок.
– Дай спать, слушай! Спать хочется как зарезанному! – возопили они из своего утла.
Но молить о сне было поздно. В помещение ворвался коренастый капитан, сам комроты Козлович и влепил здоровенного леща по шее дневальному, который зачарованно следил за развитием батальных действий.
– Театр из службы устроили! Большой драматический! Мать в портянку! – разорялся Козлович. – И замкомвзводов туда же! Где Фальба? Я с него шкуру спущу!
Фальба, помощник дежурного по роте, плотный, облыселый сержант, моргая, стоял перед Козловичем, руки по швам, левый его глаз настороженно мигал.
– Сержант, гоните людей на плац! Косых, хромых, убогих! Всех! Живо! Три круга по морозцу мозги проветрить!..
Чохов бежал по плацу, выдыхая облачка морозного пара. В гимнастерке и сапогах жарко. Снег туманился.
После пробежки в казарме спали крепко.
Ровно в 6.00 дневальный кукарекнул подъем, хлопая себя по бокам руками-крыльями, как исправный петух в курятнике на насесте. Такую символику побудки ввели неиссякаемые на выдумку годки. Плохо выспавшийся Кутько схватил первый подвернувшийся сапог и метнул его в надоедную будильную птицу. Звонкая солдатская зорька захлебнулась на полуслове.
Чохов очнулся то ли от крика, то ли от того, что электричество ударило по глазам. Дом всю ночь снился. Почему нет письма?.. Откинул одеяло, вслед за другими спрыгнул с койки.
– Тридцать секунд! – кричал Фальба. Все! Время пошло! Одурело вскакивали с постелей, совались в гимнастерки, в сапоги, обмотав ноги портянками, с ремнями в зубах бежали в коридор строиться. Фальба с часами в руке следил за секундной стрелкой.
– Молодцом! Уложились, – удовлетворенно сказал он. – Заправиться! Равняйсь! Смирно! Напра-ву! На физзарядку бегом марш! А ты куда, дурик, со своими культями! – остановил он Чохова. У тебя освобождение. Иди обратно в койку, пока эти кони-жеребчики не набегаются.
Рано радовался Фальба утренней готовности роты. А где же чурки? – вдруг спохватился он и, чуя недоброе, пошел на двор.
А с чурками было вот что: как только прозвучала команда одеваться и строиться – они бросились наружу навестить на дворе свои высушенные морозом гимнастерки.
Там их ожидало зрелище, которое повергло их в полную растерянность. Дедушка-мороз, всю ночь проработав с сырым материалом, проявил недюжинный талант скульптора-сюрреалиста. Гимнастерки было не узнать: они приняли причудливые и устрашающие формы. На Марсе эти монстриалъные формообразования, может быть, никого бы и не удивили, нормально вписываясь в марсианский пейзаж, но здесь, на земле, они могли помутить самый крепкий, неподготовленный к таким скачкам воображения, рассудок. Чурки держали в руках закоченелые фигуры, не постигая: что с ними делать. Одна из бывших гимнастерок напоминала фантастический музыкальный инструмент смесь саксофона с гармошкой. На ней можно было бы попытаться что-нибудь сыграть, но надеть ее на себя было бы верхом безумия и самонадеянности.