На самом деле письма, порхавшие между родителями тем летом, свидетельствуют о почти комичном беспокойстве Хемингуэев по поводу растущей сексуальности дочерей и старшего сына, вылившемся с открытое противоборство, «комендантский час» и импровизированные наказания. Урсула и Санни тем летом сходили с ума по мальчикам, их поведение ужасало родителей настолько, что Грейс приняла решение возложить за все вину на «искушенного» старшего брата (который на самом деле к лету 1920 года едва ли имел какой-то сексуальный опыт). Доктор Хемингуэй возьмется за девочек, когда осенью они вернутся в Оак-Парк, сообщал он Грейс: «Они подчинятся правилам и будут вести себя как надо или пожалеют, что не сделали этого». В противном случае он выставит их из дома и они будут сами зарабатывать себе на жизнь. Он сочувствовал Грейс, что у нее такие неблагодарные дочери. По иронии, Марселина, с которой Эрнест был очень близок, начала проявлять ханжеские черты, за которые позже Эрнест будет критиковать ее почти так же сурово, как и мать. В каком-то смысле своим кокетливым поведением предыдущим летом она подала пример младшим сестрам. Когда ее отношения с мальчиком, которого одобрили родители, стали серьезными, Марселина превратилась в союзника Эда и Грейс и поддерживала их намерения держать в узде младших детей – настолько, что Эд приводил ее жене как счастливый пример: «Не беспокойся о девочках… Те же проблемы у меня были с дорогой старшей дочерью [Марселиной], а теперь она не может понять, как такое вообще было возможно».
После ночного пикника в июле 1920 года и открытого конфликта с матерью Эрнест, что теперь, в ретроспективе, становится понятно, «сказал, что больше никогда не откроет и не прочтет письма от па или ма», – писала Грейс Эду 28 июля. Она подробно рассказывала о его преступлениях и ясно давала понять, что не что иное, как необузданная и несомненно проснувшаяся сексуальность Эрнеста так раздражает ее. Миссис Дилуорт сообщила ей, писала она, что в Петоски есть люди, которые «раскусили его» и «испытали к нему отвращение – к тому, как он ведет себя, заигрывая с девочкой, пока она не начнет сходить по нему с ума, а потом уходит и бросает ее ради другой». Она добавляла: «О! Тяжело иметь такого сына».
Несколько недель спустя Грейс писала Эду, что планирует в воскресенье пикник с Лумисами для «целой толпы»; это говорило о том, что инцидент был исчерпан довольно быстро. На самом деле, по мере того как шли недели и Эрнесту разрешили вернуться домой, хотя и не простили, Эд стал беспокоиться, чувствуя, что семейная драма с ночным ужином и скандальное письмо Грейс скрывают истину. Письма от Эрнеста говорили о том, что полуночный пикник не только был невинным, но и что Эрнест и Тед выступали скорее в роли сопровождающих, а не участников преступного сговора. Эд убедил Грейс «попросить [прощения у Эрнеста], если она «возвела на него напраслину», даже если он виновен в других заблуждениях. «Поскольку ложные обвинения, – писал он, – со временем причиняют все больше боли и разделяют многих дорогих друзей и родственников». Эрнест, очевидно, убедил отца, что его ложно оклеветали, обвинили в бездельничании, хотя на самом деле он «выполнял работу «наемного рабочего». «Забудь обо всем, – советовал Эд Грейс, – если [Эрнест] теперь прекратит тебя раздражать». Отношения Хемингуэев со старшим сыном приобретали определенный характер, который будет отличать их общение с ним в дальнейшем, до смерти Эда в 1928 году. Эд будет поддерживать контакт с Эрнестом, даже когда Грейс, с глубокой обидой, напишет Эрнесту, что не одобряет его поведение, будь то сочинение рассказов на неприличные темы и неприличным языком или развод с первой женой. Эд будет морализировать и цитировать Эрнесту Библию, но при этом он скажет о гордости за сына. Летом 1920 года была подготовлена почва для другой, серьезной семейной драмы, в описании Эрнеста представленная следующим образом: как его грубая, сварливая мать ведет затюканного, наивного отца к самоубийству.
Эрнест написал о ночном пикнике и своем изгнании из дома в августовском письме к тринадцатилетней Грейс Куинлан. Он представил случившееся в контексте, раскрывавшем архитектуру истории, придуманной им для себя – о предательстве матерью семьи, – и закладывал тем самым фундамент для обвинений ее в том, что он не смог получить высшее образование, и далее в том, какую роль она сыграла в смерти отца. Эрнест явно выстраивал связь между поступками Грейс Хемингуэй этим и прошлым летом, когда, переступив через яростные возражения мужа, она построила «Коттедж Грейс» для себя и Рут Арнольд и истратила деньги, которые необходимо было потратить на его учебу в колледже. Он намекал на скандал, связанный с «Коттеджем Грейс»: «Это другая история, – говорил он. – История приживалки. У всех приживалок есть скелет в шкафу. Ну, может быть, у Куинланов их нет – но у Штейнов [Хемингуэев] уйма».
* * *
Теперь, по прошествии времени, мы могли бы сказать, что жизнь Эрнеста после возвращения с войны в 1919 году была бесцельной, если не пустой, однако так жили многие молодые люди в его обстоятельствах. Он задержался на севере до осени ради утиного сезона, но остался без денег. Он неопределенно говорил о том, что собирается поработать на нефтяных месторождениях в Гудзоновом заливе, но его планы были такими же нечеткими, как и разговоры о плавании на грузовом судне на Дальний Восток. Своему другу Хауэллу Дженкинсу Эрнест похвастал, что получил предложение о работе из «Канзас-Сити стар», которое позволит ему назвать свою цену; с этими деньгами, помимо платы за статьи в «Торонто стар», которые он мог писать между делом, он надеялся скопить много «джексонов». По какой-то причине Эрнест так и не уехал в Канзас-Сити. Затем пришло письмо от Билла Хорна, его товарища по службе в «Скорой помощи», который писал, что собирается переехать в Чикаго и что у него достаточно денег, чтобы снять комнату и искать работу. Эрнест ухватился за возможность составить Биллу компанию. Он так отчаянно хотел найти квартиру, чтобы не жить с родителями в Оак-Парке, что переехал в меблированную комнату, которую снял Билл на четвертом этаже в доме без лифта на Норт-Стейт-стрит. Вечером они отправлялись в греческую кофейню «Китсос» на углу Стейт-стрит и Дивижн-стрит, где за 65 центов могли сытно поужинать.
Эрнест перебирал в уме различные схемы зарабатывания денег, о чем свидетельствуют два письма с вопросами о работе, которые он отправил в «Чикаго дейли трибьюн» осенью 1920 года. Одно из них было откликом на открытую вакансию журналиста, которому требовалась работа в журнале; Эрнест подготовил ответ, где утверждал, что он занимается газетной работой с 1916 года (когда писал для школьной газеты). Другим письмом он отвечал на объявление о составителе рекламных текстов. Эрнест отписался в своей циничной манере и сообщал, что вместо того, чтобы писать умное и запоминающееся письмо, он просто перечислит свои характеристики (в том числе свои двадцать четыре года) и таким образом «преодолеет апатию потребителя». И хотя нет доказательств, что он отправил это письмо, подыскивая репортерскую работу, похоже, что он немного серьезнее относился к рекламной работе, которая тогда, как теперь принято считать, была верным способом для писателя заработать много денег и закончить свой «настоящий» труд.
Примерно в это же время двое членов семейства Смитов, его старинных друзей с озера, переехали в беспорядочную и довольно роскошную квартиру в доме под № 100 на Ист-Чикаго-стрит, которая находилась всего в квартале от гостиницы Хорна. Квартира была арендована у богатой горожанки миссис Дороти Олдис на имя Й.К. «Кенли» Смита и его жены Дудлс, пианистки. «Великодушный Й.К., – рассказывал коллега, – вскоре перевез всех друзей-нищебродов в квартиру». Приехали и Билл Хорн с Эрнестом, заняв вдвоем одну комнату, Кэти Смит, Кенли и младшая сестра Билла, которая пыталась громко заявить о себе рассказами для журналов и жила в одной комнате с писательницей Эдит Фоли. Еще в квартире жили Дон Райт, который, как и Кенли, был успешным рекламщиком, и иногда Бобби Раус, работавший в «Гэранти траст». Обитатели квартиры, похоже, фанатично предавались игре в бридж, вскоре ставшей повальным увлечением по всей стране. Вечерами они часто ходили в итальянские рестораны, например «Венецианское кафе», где могли купить красного вина, несмотря на введение сухого закона в январе, или в «Бирштубен» на Холстид-стрит, перестроенный под немецкий ресторан, где обычно пили пиво.