Марселина с отцом приехали через несколько дней встретить поезд Эрнеста, после того как Эрнест некоторое время пробыл в Нью-Йорке и заехал повидаться с Биллом Хорном в Йонкерс. Кэрол и Санни разрешили допоздна не ложиться спать, чтобы поздороваться с братом, а Лестера в тот вечер разбудили в девять, встретить Эрнеста, который тут же посадил младшего брата на плечи. Потом пришли соседи с приветствиями и поздравлениями. Несколько дней спустя местная газета «Оак-Паркер» напечатала интервью с Эрнестом, в котором он рассказывал, как переносил раненого товарища в безопасное место после того, как сам был ранен, и теперь упоминал тридцать две пули, а не шрапнель.
Несколько недель после приезда Эрнест провел в своей спальне на третьем этаже, где отдыхал и поправлялся, накрытый стеганым одеялом Красного Креста, которое привез в качестве сувенира, одного из многих, домой. Среди других сувениров, куда более интересных, были австрийский шлем и револьвер, а также ракетница, стрелявшая осветительными снарядами, что он и продемонстрировал на заднем дворе Лестеру и соседским детям. Он спрятал запас спиртных напитков, включая вермут, коньяк, граппу и бутылку кумеля в форме медведя, за книгами в своей комнате и предлагал выпить своим пораженным сестрам – при этом в письме другу утверждал, совсем неубедительно, что недавний стоик Эд Хемингуэй «теперь хихикает над моими рассказами о коньяке и асти». Он написал Джиму Гэмблу из дома одному из первых и жаловался, как он скучает по Италии и как ему плохо оттого, что он не в Таормине вместе с другом. Он говорил, что вынужден подходить «к спрятанному за книжной полкой у себя в комнате, [где я] наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды… и вспоминаю, как мы сидели у камина… и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя». По каким-то своим причинам он, видимо, хотел сохранить их дружбу на определенной высоте, хотя в том же письме были и новости об Агнес.
Позднее Эрнест рассказал биографу Фицджеральда, что ему было трудно засыпать после возвращения из Италии и что в этот период он в особенности сблизился со своей сестрой Урсулой. Она часто ждала его на лестнице, ведущей к нему в комнату. Как она слышала, в одиночку пить нехорошо, поэтому она стала пить с ним вместе. Она оставалась с ним до тех пор, пока он не засыпал, и часто спала в его комнате, чтобы Эрнесту не пришлось проснуться среди ночи и обнаружить, что он совершенно один. Трудности с засыпанием, очевидно, вдохновили его на мастерский рассказ «Там, где чисто, светло». Официант в залитом светом кафе из этого рассказа думает обо «всех, кому нужен свет в ночи», о тех, кто знает, что «все это ничто и снова ничто, ничто и снова ничто». Разумеется, эмоциональный отклик Эрнеста на переживания, которые он испытал во время войны, вдохновил большую часть его лучших произведений 1920-х и 1930-х годов, но то был единственный раз, когда Хемингуэй явно упомянет о своих ночных страданиях.
Эрнест проводил в постели все утро, обедал и затем шел прогуляться по соседним улицам, часто заходил в библиотеку и слишком часто (по мнению соседей) в школу, где ждал звонка к окончанию уроков. Потом он провожал сестру Урсулу до дома и флиртовал с младшими девочками. Эрнест, благодаря сообщениям о военной службе и в некоторой степени эффекту преувеличения, становился местной знаменитостью. Довольно скоро к нему обратились из чикагской общины американских итальянцев, которым хотелось послушать его рассказы и, что самое приятное, сделать его равным членом своего сообщества. Дважды они переносили вечеринку – «festa» – с числом гостей около ста в дом Хемингуэя, где были представлены все виды блюд, как сообщал «Оак-Паркер», «от спагетти до пастичерии», и где выступал даже итальянский оркестр с великим оперным тенором прямо из Италии. Вино свободно лилось в обычно трезвенническом семействе – до тех пор, пока после второй вечеринки доктор Хемингуэй, никогда не проявлявший терпимости, на что надеялся его сын, не занял твердую позицию и не запретил будущие сборища. К этому времени Эрнест завел себе друзей среди итальянцев. Ему очень нравилось разговаривать с ними на итальянском языке, особенно с молодым человеком его возраста по имени Ник Нероне. Они с Ником часто ходили в итальянские рестораны в Чикаго, столько же из-за дешевого красного вина и удовольствия слышать итальянскую речь, сколько из-за еды. Эрнест нередко брал с собой одну или двух своих хорошеньких сестер в таких случаях; позднее Марселина вспоминала, как они все танцевали тарантеллу в один в особенности веселый вечер.
Эрнест привлекал к себе большое внимание в городе. На послеполуденную прогулку он почти всегда надевал военную форму, плащ и высокие начищенные ботинки из кордовской кожи. Марселина, с которой он тогда был очень близок, позднее вспоминала об этом времени в мемуарах, опубликованных ею сразу после смерти Эрнеста. В мемуарах, написанных, когда сложные отношения между братом и сестрой были уже совершенно испорчены, Марселина упоминает городских сплетниц, ехидно обсуждающих внешность Эрнеста, в особенности вездесущие ботинки. Марселина с негодованием обрывает одну из женщин и говорит ей прямо, что Эрнест носит ботинки потому, что был ранен в ноги и ботинки с поддержкой облегчают его страдания. Хотя мотивы Марселины, включившей эту историю в свои мемуары, подозрительны, ее реакция свидетельствует не только о тесных отношениях с Эрнестом в то время, но и о том, что семья, характерным образом, сомкнула ряды вокруг сына и брата. Может быть, в тесном родственном кругу и посмеивались над притязаниями Эрнеста, однако его родные знали, что должны защищать его от клеветы посторонних людей.
Эрнеста приглашали выступить с рассказами о войне. Он дважды провел беседу в оак-паркской школе, к восторгу слушателей, и поведал истории об итальянских солдатах, которых называли ардити. Штурмовые отряды ардити (это название происходит от итальянского глагола «осмеливаться, рисковать») состояли из преступников, которые сражались, с кинжалом, обнаженными по пояс и, по словам Эрнеста, прижигали раны сигаретой и вновь вступали в бой. Он театральным жестом предъявлял запачканные кровью и изрешеченные шрапнелью брюки и рассказывал в захватывающих деталях о том вечере, когда его ранили, и вспоминал, что не испытывал ни малейшего сочувствия к раненому итальянцу, который от боли звал мать. Эрнест признался, что неоднократно просил солдата заткнуться, а потом ему пришлось выбросить собственный револьвер, настолько был велик соблазн заставить солдата замолчать раз и навсегда. (Как указал один критик, маловероятно, чтобы сотрудник Красного Креста носил при себе револьвер.) После выступления в школе, охваченные необычайным азартом, ученики развлекли его песней некоего неизвестного автора, в которой были такие слова: «Хемингуэй, мы приветствуем тебя, победитель / Хемингуэй, вечно побеждающий». Эрнест пересказывал свои истории по всему Оак-Парку – в Первой баптистской церкви, театре Ламара, «Южном клубе», женском клубе «Лонгфелло».
Эрнест немного зарабатывал на своих выступлениях и все, что мог, откладывал на тот день, когда они с Агнес, после свадьбы, вернутся в Италию. Письма от нее приходили несколько раз в неделю. (Письма Эрнеста не сохранились.) Сейчас, по прошествии времени, очень легко отыскать в ее письмах предупреждающие знаки. То прозвище, которое она дала ему, «Мальчишка», начинает казаться подозрительным, поскольку слишком часто она пишет ему, как в одном из первых писем, настигших его в Чикаго: «Дорогой Эрни, ты для меня чудесный мальчик и, когда ты прибавишь несколько лет, достоинство и спокойствие, тебе цены не будет». Как и Эрнест, она экономила деньги – но для того, чтобы оставить работу медсестры и «облачиться в домашнее платье». Она писала, что пытается решить, «вернуться ли домой или поступить на другую службу за границей», и, в том же письме, упоминала «tenente» [итал. лейтенанта. – Прим. пер.], который «отчаянно осаждает» ее.
Удар настиг Эрнеста в письме от 7 марта. Она написала, что «все еще очень любит его», но «больше как мать, а не подруга»; она «и сейчас, и всегда будет слишком старой» для него. Она напомнила о трениях между ними, возникших до того, как он уехал из Италии, и указала на появившиеся черты его характеры, которые ее удручали. Она упомянула случай, когда Эрнест вел себя «как испорченный ребенок». «Несколько дней до того, как ты уехал», – писала Агнес, она «пыталась убедить себя, что это была настоящая любовь», потому что они столько раз боролись друг с другом, и нередко она уступала для того, чтобы «не позволить тебе совершить что-нибудь отчаянное». В ранних письмах она уже упоминала о подобных угрозах – и действительно, слишком часто в своих будущих отношениях с женщинами Эрнест станет угрожать самоубийством.