Чарли не знает, что сказать. Он уже думал о том, как пересказать Томасу беседу с директором. «Тебя можно излечить», – хочет он сказать, но слова застревают у него в горле.
Когда-нибудь тебя можно будет излечить.
Это совсем не одно и то же.
– Ты с ним знаком? – спрашивает Чарли. – С дядей, который тебя пригласил?
– Видел его в детстве однажды. Вместе с женой. Помню только лысого мужчину и женщину в нарядном платье на другом конце комнаты. Я был слишком мал, чтобы меня представили. Ну, ты знаешь – детские годы греха.
Чарли видит, что Томас снова сплевывает, и понижает голос до шепота:
– Почему ты не можешь поехать домой на Рождество?
Томас фыркает. Струя воздуха окрашена темным цветом.
– Там никого нет. Мать умерла.
– А твой отец?
– Умер. – Теперь он дымит – и через рот, и через кожу. – Опозорен.
– Что он сделал, Томас? Скажи мне.
– Что он сделал? Избил человека до смерти.
Слова падают жестко, коротко, безжалостно. «Вот я какой, – словно говорит Томас, – весь перед тобой, как на ладони». Но также: «Не дави на меня сейчас. А то сломаюсь».
Чарли слышит это и сдерживает дрожь.
– Он избил человека, – повторяет он бестелесным голосом. – Очень хорошо. Как любезно с его стороны. Значит, мы сможем провести каникулы вместе.
Сердце Томаса бьется раз, другой, прежде чем он может что-то сказать или сделать. Его дым меняется, светлеет, становясь скорее серым. Один подросток выдыхает смесь эмоций, второй вдыхает ее. Инфицировать – значит поделиться бременем.
– Придурок.
– Всегда пожалуйста.
Чарли ждет, пока дыхание обоих не выровняется и его кровь не очистится от дыма Томаса. Он словно вернулся в дом после бега наперегонки со штормом – слегка сожалея, что все кончилось. Потом он меняет тему:
– Где ты был целый день? Я обыскал всю школу.
Вопрос преображает Томаса, заставляет его на время забыть о своей обреченности. Он таинственно ухмыляется:
– Ну, сначала я был у Ренфрю. Сидел там целых три часа. А потом я отправился к Фойблсу, чтобы тот помог мне с математикой. – В его глазах мелькает насмешка. – Он весь занервничал: пришел, понимаете, демон в обличье школьника.
– По математике? Но у тебя с ней все в…
В ответ Томас раскрывает кулак, который не разжимал с тех пор, как вышел из дортуара. В нем лежат два небольших кубика, прозрачных, как сосульки. Сначала Чарли не понимает, что это такое, но спустя две секунды его озаряет догадка. От восторга и ужаса спина его холодеет.
– Он поймет, что это ты, – шепотом говорит он.
– Может быть. Там лежало пять штук. Но кто знает, вдруг он не пересчитывал.
– Наверняка пересчитывал!
Чарли пытается представить, как Томас обшаривает стол в кабинете Фойблса, пока тот стоит к нему спиной. Это кажется невероятным. Томас замечает недоумение на его лице.
И улыбается:
– Фойблс оставил меня одного в гостиной. Ему понадобилось свериться с книгами. Похоже, он держит их под кроватью, судя по звукам, которые доносились из спальни. Как будто нужно передвинуть всю мебель, чтобы добраться до Ньютона. Его не было полчаса.
Все еще не в силах поверить в это, Томас трясет головой.
– Ты дымил?
– Чуть-чуть. Но я открыл окно. Когда Фойблс вернулся, запаха почти не осталось. И он был весь поглощен вопросом, который я задал.
«Вор». Чарли старается прогнать эту мысль, но в коротком слове есть и доля восхищения. Его давно озадачивала почти неразрывная связь греха и отваги.
– Ну что, давай? – предлагает Томас. – Вместе?
Они берут по леденцу. Чарли смотрит свою конфету на свет и обнаруживает сбоку клеймо: буквы «Б&С», а сверху – стилизованная корона. Королевская печать.
Прозрачный кубик ничем не пахнет.
– Давай. На счет «три».
Томас считает. Каждый кладет свой леденец на язык, как кусок сахара, осторожно прижимает к верхнему нёбу и ждет, когда конфета начнет таять. Появляется привкус лимона и резкие травяные ноты хлородина. Конфета тает медленно: приходится сосать ее, жевать, катать языком. Чарли ждет чего-то – пощипывания, головокружения, какого-то изменения в себе: прилива сил, внезапной сонливости, алкогольного возбуждения. Но ничего не происходит, вообще ничего. Глядя на Томаса, Чарли понимает, что его друг ощущает то же самое. Наконец они проглатывают последние кусочки. От леденца остается лишь лекарственный запах, впитавшийся в десны, словно ты только что почистил зубы.
Разочарованные, они долго сидят в полном молчании.
– И что это означает? – спрашивает Чарли, когда тишина становится невыносимой.
– Это означает, – говорит Томас, – что мы ничего не понимаем. Ничегошеньки.
Когда они поднимаются на ноги, паук наверху подрагивает, имитируя жизнь.
Суинберн
Мальчик обращается ко мне с вопросом после вечерней службы. Фамилия – Крейцер, имя – Мартин Герман. Первый год старшей школы. Немец. Натурализованный, думаю, как и вся семья, уже несколько поколений.
Но все-таки.
– Сэр, – спрашивает он, робея, возможно на спор, – что такое театр?
Он не дымит, когда произносит эти слова, а значит, считает вопрос безопасным. Я заставляю его встать на колени. Боль в коленях – польза для души. Он читал мистера Уильяма Шекспира, признается он после недолгих расспросов. Сборник пьес. Где он взял книгу? Этого он не может сказать.
Старшекласснику не пристало плакать.
Все это я довожу до сведения Траута. Книга получена от брата: Крейцера, Леонарда Майкла, пятью годами старше. Хорошо его помню. Пустоголовое ничтожество. Никогда бы не подумал, что он способен на столь чудовищную распущенность.
– Следует отправить письмо родителям, – говорю я. – И провести расследование.
Траут ни в какую. Мягкотелый он, наш директор, или же легко приспосабливается. Сейчас время перемен: куда дунет ветер, туда он и повернется.
– Заберите книгу, – говорит он, – и оставим это.
Оставим это. Он ведь не слышал, как мальчишка ныл: «Пожалуйста, сэр, я не понимаю. Почему театр запрещен?» Сопли висели у него на губе, как мокрые усы.
Я мог бы ответить ему, само собой, мог бы наизусть зачитать стратфордский вердикт («Полагая, что театр изображает грех и делает его предметом развлечения; что он заставляет плохих актеров совершать греховные действия без появления дыма, а хороших актеров – настолько вживаться в греховное состояние, что их преступление проступает сквозь кожу; что в первом случае создается иллюзия, будто грех возможен без дыма, а во втором слуги за плату калечат душу на потребу зрелищности; что все это дело является непристойным и скверным, неподобающим для джентльменов и опасным для толпы; что вынесенные из театра уроки и нравственные выводы, сколь бы благочестивы они ни были, затмеваются словесным буйством и пустыми криками; что театры – это коровники, покрытые сажей; ввиду всего этого, властью, возложенной на нас Короной, мы отныне и навсегда запрещаем и объявляем вне закона постановку, распространение, написание и чтение театральных пьес, равно комических и трагических, исторических и романтических, в наших владениях, с этого дня» и так далее и тому подобное), но дело не в этом. Дело в послушании. Мальчик не должен задавать вопросов. Воистину, дует новый ветер. Дует в паруса таких, как Ренфрю. Иногда по утрам он доносит лондонскую вонь до самой школы.
Это еще не все. Начал дымить Спенсер. Джулиус, наш лучший ученик, primus inter pares. Его видели выходящим из кабинета Ренфрю с сажей на рукаве. Чистый мальчик, чистейший из всех, что были у нас. Испорчен собственным наставником.
И присутствием того, другого ученика. Аргайл, Томас Уинфрид. Дитя порока. Он дымит почти ежедневно, прямо как сын рабочего в период мужания. Даже слуги избегают его – и кухарки, и землекоп, живущий в хибаре на южном поле. Он благородного происхождения, этот Аргайл, если не подвергать сомнению честь его матери. И все же вульгарный, как грязь. С именем его отца связана какая-то тайна, но Траут запретил любые расспросы под страхом увольнения. Должно быть, у Аргайла действительно могущественный покровитель.