…Разбуженные рельсы кричат, шпалы вздрагивают. Спиной чувствуя приближение поезда, Иван не спешит сойти с рельсов; он знает: станция близко, и на этом отрезке пути поезда притормаживают. Нарочно замедляя шаг, Иван ждет, когда поезд взревет отчаянным долгим гудком, предлагая ему, Ивану, уйти с дороги. И те несколько неторопливых шагов, которые Иван, не оборачиваясь, не обращая никакого внимания на гудок, еще пройдет по шпалам, доставят ему короткую злую радость, минутное упоение своим присутствием в этом неуютном февральском мире, успевшем наконец погрузиться в стойкую тьму.
По левую руку Ивана мигают огни дальних окраин Пытавина. Огни станции маячат впереди. Иван идет на них по тропе вдоль насыпи. Вагоны и цистерны товарняка со стоном прокатываются над головой. Иван втягивает голову в плечи и досадливо скалится. Минута радости прошла. Он опять наедине со своей обидой…
В пешеходном тоннеле сыро и гулко, как в нетопленой коммунальной бане. Две старухи, Галина и Ирина, сидя на пластмассовых ящиках из-под пива, торгуют семечками, капустой и солеными помидорами. Незнакомый Ивану, должно быть, хновский мужик в распахнутой телогрейке, молодой, плечистый и розовый, прохаживается вдоль газет, расстеленных на нечистом цементном полу. На газетах аккуратно разложен собачий мех. Прохожие, завидев этот товар, с безотчетной опаской ускоряют шаги, обрывают разговор, отводят в сторону глаза… Матери уже нет в тоннеле. На голубом лотке висит замок: значит, пуст лоток, значит, мороженые тушки рыбы наваги расхватаны до одной. Иван рад, что мать его не дождалась, – он знает, что зол, раздражен, знает, что почти наверняка сорвал бы зло на матери: наговорил бы ей разных грубостей или, хуже того, промолчал бы угрюмо всю дорогу домой, а это ошеломляет мать настолько, что лицо ее делается мертвым, и страшно бывает взглянуть ей в лицо.
Купив у старухи Ирины соленый помидор, Иван поднимается наверх, на платформу станции Пытавино. Платформа безлюдна, поезд до областного центра час как отошел и многих увез, а те немногие, по чьи души придет проходящий, чтобы унести их куда-то далеко, туда, где снег сошел давно, едва успев выпасть, туда, где пахнет солью, йодом, перченым дымом и нездешней пряной растительностью, те дремлют пока на своих чемоданах в холодном зале ожидания… Иван жует соленый помидор, и, пока он жует, жмурясь и вытирая губы ладонью, мысли его, уставшие лелеять обиду, отдыхают на воображаемых картинах говорливого, шального, обильного застолья в какой-нибудь приятельской компании, пусть и нет у Ивана такой компании.
Обойдя здание станции, Иван пересекает площадь и расслабленно направляется к стеклянным дверям закусочной «Ветерок».
Душная, холодная закусочная переполнена. Медленный гул голосов вторит мушиному звону ламп дневного света. Нащупав влажной ладонью деньги, Иван становится в очередь у буфетной стойки. Буфетчица Серафима точными брезгливыми движениями наполняет стаканы жидкостью, называемой вермутом; мужчины проглатывают жидкость, не отходя от стойки, затем рассматривают на свет пустой стакан, виновато улыбаются, ставят стакан на стойку, вздыхают и, пряча глаза, торопятся уйти прочь. Некоторые, выпив, кротко прислушиваются к чему-то неясному, происходящему у них внутри… Когда подходит очередь Ивана, Серафима бросает ему:
– Вермут кончился… Кончился вермут! – кричит она, чтобы не одному Ивану, но и всем было понятно.
Услышанное равносильно пощечине. Ивана лишь то утешает, что не один он оскорблен: рядом притихли еще пятеро таких же, как и он, неудачников.
– А что у тебя не кончилось? – мрачно спрашивает Иван.
– Шампанское, коньяк, – отвечает Серафима. – Дешевого ничего.
– Выходит, нам не повезло, – произносит один из тех пятерых и невесело подмигивает Ивану.
Последняя реплика, панибратское подмигивание и в особенности слово «нам» задевают Ивана, вызывают в нем чувство капризного протеста.
– Какой коньяк, покажи, – говорит он Серафиме, и она, насмешливо дернув полным плечиком, ставит на стойку бутылку коньяка так, чтобы Иван смог разглядеть этикетку.
– Дрянь коньяк, – морщится Иван: его подстегивает насмешливый жест Серафимы, а еще больше хмыканье кого-то из тех пятерых. Скучающим тоном он приказывает: – Шампанского налей.
– Не налью, – говорит Серафима. – Всю бери, а иначе не жди, не положено.
– Давай всю, – обреченно соглашается Иван и достает из кармана мятые, нагретые влажной ладонью деньги.
Он пьет шампанское так, как привык пить пиво; первый стакан залпом, остальные – потихонечку, губами причмокивая, обводя рассеянным взглядом соседей по столику. Оттого, что во всей закусочной Иван один пьет шампанское, ему неуютно, нервно.
– Угощайся. – Он заносит оклеенное фольгой бутылочное горло над пустым стаканом соседа.
– Нет уж, дуй сам, – усмехается сосед, не поднимая головы от тарелки со щами.
Иван пьет… Полное плечико Серафимы, заскучавшей за буфетной стойкой, вызывает в нем не желание вовсе, но воспоминание о желании – о другом полном плечике воспоминание, о том, как оно, это другое плечико, насмешливо дернулось, стоило лишь семнадцатилетнему Ване покраснеть и выбормотать грубые слова, которые могли бы сойти за признание – не в любви, нет, но в одиночестве, в долгой жажде ощутить наконец под рукой теплое, покорное и, хорошо бы, надежное плечико…
– Не лопнешь? – спрашивает сосед, отодвигая пустую тарелку.
– А тебе что? Ну что, что, говори! – мгновенно отзывается Иван, уже достаточно осмелевший для того, чтобы хватать за грудки, брызгать слюной, выкрикивать ругательства и оскорбления, молотить своими узкими, костистыми кулаками по кому и по чему попало.
– Не заводись, – добродушно говорит сосед. – Это я так… Дуй на здоровье. – Он вытирает носовым платком круглый красный рот, встает из-за столика, грузно шагает к стеклянным дверям, за которыми плывет и гаснет во тьме свет автомобильных фар, и выходит из закусочной. Давясь остатками шампанского, Иван спешит догнать его уже не затем, чтобы хватать за грудки, но затем, чтобы идти с ним рядом по улицам Пытавина, идти молча, приноравливаясь к грузному шагу этого спокойного, сильного и уставшего за день человека, радуясь, если этот человек вдруг обронит какое-нибудь слово: скажет «пока» или «будь».
На площади пусто, лишь возле здания станции, на слякотном, разбитом колесами автобусов и грузовиков пятачке маячат какие-то люди, но Иван не видит среди них ни одного, кто был бы похож на исчезнувшего соседа по столику… Выпитое шампанское стоит где-то возле кадыка, гортани больно, голова закипает злостью и весельем. Как бы случайные, но на самом деле давно взлелеянные мысли пляшут в этой голове. Иван видит прораба Корнеева, ползающего перед ним на коленях в грязи: Корнеев молит о пощаде, а он, Иван, не желая «пачкаться об эту падаль», уходит прочь – гордо, вразвалочку, не оборачиваясь. Он видит, как они – он и прораб Корнеев – пьют чай с клубничным вареньем дома у прораба: Корнеев задумчиво теребит мочку уха и, добавляя варенье в розетки, рассказывает ему, Ивану, как самому близкому человеку, о бедах своих, советуется, как быть, вспоминает разные смешные случаи, вспоминает свое детство, – и ползет на коленях в грязи, вымаливая пощаду, и глаза его при этом полны слез, ужаса и удивления… Мысли эти одновременны, они пляшут в разгоряченной голове Ивана, взявшись за руки, не соперничая друг с другом, не опровергая друг друга, потому что им, вроде бы совсем противоположным мыслям, друг с другом хорошо… Иван видит милиционера Елистратова: милиционер шьет брезентовые рукавицы там, в десяти километрах от Пытавина, в бывшем женском монастыре, и вдруг он, Иван, входит и говорит: «Не умеешь ты шить брезентовые рукавицы, скотина. А лес валить умеешь? Ну скажи, скажи – умеешь? А то смотри, я те быстро отправлю лес валить, в далекие края отправлю, ох и в далекие!». А еще видит Иван милиционера Елистратова в миг, когда тот плачет навзрыд на общем собрании милиции и умоляет милицию наказать его, Елистратова, по всей строгости закона за то, что три года назад он позволил себе побить честного, хорошего парня Ваню Королева да еще срок ему обеспечил – и вот не дает уснуть по ночам проклятая совесть. Милиция потрясена, но тут в зал ее общего собрания входит он, Иван Королев, он обнимает милиционера Елистратова и, утешая его, говорит: «Я все простил, плюнь, я же тогда первый полез с тобой драться, плюнь, говорю, пойдем лучше на бережок, покурим». Они идут на берег Хновского озера, долго курят, думают каждый о своем – и вновь милиционер Елистратов шьет брезентовые рукавицы, вновь Иван орет на него, поигрывая своей воображаемой силой и властью: «А лес валить, падла, умеешь? А я научу!» – эти мысли тоже одновременны, они тоже пляшут, взявшись за руки, вполне довольные друг другом.