– Может быть.
– Да, – вздыхала Тамара, полузакрыв глаза. – В этой жизни нет никаких плюсов.
– Есть один, – говорил Владимир Иванович. – Живым быть лучше, чем мертвым. Потому что там, – он, морщась, глядел на небо, – нет никакого райского сада, даже маленького. Ничего нет. А здесь. Здесь, по крайней мере, пирог с малиной. Как, Настя, не подгорит?
Настя не отвечала, глотая обиду. И не за пирог она обиделась, который у нее никогда не подгорал. Ее обидел весь этот праздный, ленивый разговор. За живую ли жизнь стало ей обидно, за этот ли мир, такой совершенный, – она не знала.
Понимала, что глупо обижаться на пустые слова, тем более что Тамара явно кокетничает, а Владимир Иванович, наверное, много страдал, оттого и позволяет себе говорить такое. Его пожалеть надо, а не обижаться. Но обида разрасталась и зрела.
Настя решилась вступить в разговор, перевести его на что-нибудь легкое, и она ляпнула первое, что пришло в голову: какую-то отчаянную глупость.
Тамара удивленно взглянула на нее и отвернулась, а Владимир Иванович – тот даже не взглянул. Уютно подобрал под себя ноги и откинул голову на спинку кресла.
Разговор тем не менее оборвался. Они молчали, не зная, о чем еще говорить, или не желая говорить в ее присутствии. И тогда Настя, как ей вдруг показалось, разгадала свою обиду. Это тягостное для нее молчание, так похожее на упрек, подсказало ей мысль о том, что она, Настя, третий лишний, что Тамара и Владимир Иванович – это одно, а она – совсем другое. Она даже не попыталась усомниться в своем открытии. И уже за столом, воровато наблюдая, как сосредоточенно ест Владимир Иванович, как рассеянно держит вилку Тамара, Настя удивлялась: отчего самое естественное и простое до сих пор не приходило ей в голову? Ну почему, в самом деле, Владимир Иванович должен одинаково относиться и к ней и к Тамаре? Ведь она такая несовершенная, а Тамара…
Владимир Иванович похвалил пирог с малиной, Тамара поспешно поддакнула: это они вместе похвалили ее пирог. Это совсем не то, если бы Владимир Иванович как гость похвалил их общий пирог.
– Сбегаю за продуктами, – сказала Настя после ужина.
– Сбегай, сбегай, – сказала Тамара. – И купи мне сигарет.
– А мне папирос, – присоединился Владимир Иванович, панибратски подмигнув.
Настя купила молоко, творог, два десятка яиц. Купила сигареты и папиросы. Себе взяла триста граммов карамели: когда она грызла карамель, ей лучше думалось. Новая, неожиданная мысль настолько захватила ее, что она не торопилась возвращаться в сад: надо было послоняться в одиночестве, привыкнуть к этой мысли, настолько привыкнуть, чтобы она не пугала и не раздражала, а, напротив, стала любимой и радостной. Настя грызла карамель и растила в себе радость.
Пусть скорее и без мук произойдет то, что должно произойти. Пусть не будет больше райского сада для двоих. Она, Настя, рада, что оказалась сопричастной началу той новой жизни, что настает у Тамары и Владимира Ивановича. Владимир Иванович такой изверившийся, такой бесприютный. Тамара такая замотанная, такая одинокая. Они такие неспокойные оба. Пусть они скорее успокоятся друг с другом, пусть они будут счастливы, пусть у них это получится, а она, Настя, будет тихо радоваться за них, приходить в гости, печь пирог с малиной и вспоминать лето, мелкое море, белую линию в небе, неухоженный райский сад.
Стемнело, и Настя, легкая и притихшая, вернулась в сад.
Завидев ее, Владимир Иванович неуклюже вскочил с кресла, прокашлялся, сказал:
– Боюсь, что мне пора. Обленился, засиделся. – И ушел, забыв про папиросы, обронив на прощание: – Не шалите тут без меня.
Тамара небрежно приняла у нее авоську с продуктами и прошла в дом, бросив через плечо:
– Молоко не скисло? Где ты шлялась? – Она раздраженно хлопнула дверью, оставив Настю одну на крыльце.
Ложась спать, Настя ощутила холод. Окно было закрыто, ночь тепла, но Настя зябла. Она сворачивалась калачиком, грела дыханием тьму под одеялом и не согревалась. Жидкая луна текла сквозь занавески и вдруг пропала, скрытая ночными облаками. Предчувствуя бессонницу, Настя слушала шаги Тамары за стеной и боялась, что Тамара войдет, включит свет и посмотрит ей прямо в глаза. Потом она стала бояться утра, когда станет светло и они с Тамарой окажутся лицом к лицу.
Радость исчезла, она не успела окрепнуть, бегство Владимира Ивановича и неприкрытое раздражение Тамары оказались сильнее ее. То, о чем так хорошо думалось в одиночестве, казалось немыслимым обнаружить в присутствии Тамары. Страшно будет глядеть на нее новыми глазами, когда некуда спрятать глаза.
Шаги за стеной стихли. Послышался щелчок: Тамара зачем-то включила настольную лампу. Настя затаила дыхание, почувствовав себя вором, проникшим в чужой дом.
А Тамара, включив настольную лампу, поморщилась от яркого света и головной боли, донимавшей ее весь день, и принялась сочинять письмо в Ленинград. Полковник требовал, чтобы хоть раз за все лето она извещала его о том, что дом не сгорел, стекла не вылетели, посуда не перебита, крыша не прохудилась, сад не зачах и воры не растащили инвентарь.
Разумнее было бы улечься спать, забыться, унять головную боль, но Тамара знала, что днем до письма не дойдут руки, и не потому, что будут заняты, – просто будет лень. А еще Тамара была уверена, что раздражение, вызванное головной болью и нелепо истраченным днем, так просто не уляжется и бессонница обеспечена. Надо было дать перекипеть раздражению, отвлечься – хотя бы на такую ерунду, как письмо: механическая дань уважения человеку, который безразличен, но все же не заслуживает безразличия.
За стеной было тихо, Настя, как видно, уснула. Плохо. Плохо, что не извинилась перед нею за грубый тон – к ней он не относился, да что поделаешь: головная боль, долгое, утомительное сидение в саду и столь же долгий, утомительный разговор с этим Владимиром Ивановичем – все это вскипело и выплеснулось на бедную Настю. Не стоило поддаваться привычке, выработанной в общении с московскими клиентами, быть или стараться быть на уровне разговора. Надо было свести на нет эту никчемную болтовню. Куда там! – поддакивала, подлаживалась, подпевала, вздыхала, прикрывала веки, как будто хотела понравиться. «В этой жизни нет никаких плюсов» – неужели она так сказала? Что за ерундовина. Мало ли что несет этот плешивый циник. Поддакивала, мучаясь давлением и головной болью, вместо того чтобы гнать его в шею; что за бестактность, в конце концов, торчать весь день у полузнакомых женщин! Так ведь не прогнала и еще разозлилась, когда Настя влезла в разговор с какой-то глупостью! Для того и влезла, чтобы ей помочь, чтобы этот болтун наконец заткнулся. Настя – чудо, тихое чудо, тихо все понимает.
Тамара заклеила конверт, погасила свет и легла. Засыпая, она услышала шорох и стук за стеной. «Не спит. Спи, милая, спи», – подумала Тамара и заснула с улыбкой.
Ей приснилось, что кто-то плачет в саду.
Отплакавшись, Настя стала зла и спокойна.
Стремительно и без боязни шла она по поселку, который в этот час был не поселком, но вязкой тьмою, наполненной сонными разрозненными звуками. Будь этот мир справедлив, ее просто не существовало бы в жизни Тамары, жила бы Тамара одна в райском саду, не зная никаких вздорных проблем. Но так устроен мир, что одним выпадает жить, а другим – мешать жить. Она, Настя, из тех, что всем мешают – уже потому, что живут сами. Так уж ей выпало.
О, она понимает теперь, отчего так много несчастных в этом совершенном мире! На пути тех, кто достоин счастья, на пути тех, кто способен к счастью, встают такие, как она, Настя, – увиваются, присасываются, вяжут по рукам и ногам. Разве не из-за нее ничего до сих пор не решилось у Владимира Ивановича и Тамары? Порадоваться за них хотела, пирогами поублажать. Радуйся на здоровье, меси свое тесто, но где-нибудь подальше, в своей норе, и не лезь ни к кому со своей радостью. Не радость твоя им нужна, им нужно, чтобы тебя вообще не было.