***
— Кофе, сигареты? — заглянув к Феликсу в ванную комнату, предложил Гилберт, с удовольствием отмечая, что на бледной коже отчетливо видны следы недавнего безумия. — На уроки ты все равно уже опоздал.
— Чай, — сполоснув лицо ледяной водой, пробормотал Феликс, оглядывая помещение в поисках полотенца.
Гил кинул ему свое, снятое с шеи, и вернулся на кухню, разливать по чашкам горячий напиток. Лукашевич вытерся и взглянул на свое мокрое после душа отражение. Волосы потемнели на несколько тонов от воды и, конечно, уже не облепляли голову, как под прямыми струями, но все равно торчали не самым приятным образом. На шее и плечах осталось несколько засосов с кровоподтеками, губы краснющие, а глаза со все еще не сошедшей пленкой возбуждения — шальные, игриво-зеленые. Зато это реальные доказательства того, что у него действительно кто-то есть. Неважно, что случилось на самом деле, важно, что показалось остальным. Как старый фокус с птицей в клетке¹: на самом деле есть лишь два отдельных рисунка, никто не неволил бедное пернатое.
— Ну, и что же у нас стряслось? — Байльшмидт стоял, опершись о кухонный столик, и потягивал холодное пиво. — Великий я выслушаю тебя, так и быть.
— Тебе, типа, тотально поговорить не с кем? — прямо выдал Феликс, заставив Гилберта подавиться напитком.
— Ха! Я настолько велик, что мне не нужны разговоры! — храбрясь, неуверенно выдал тот.
— Типа, угадал, — хихикнул Феликс. — Ну, так что же у нас стряслось? — передразнил он.
— Иди ты! — отмахнулся Гилберт, переводя взгляд с соблазнительно устроившегося за столом Феликса на окно. — Я… с другом поссорился, — решив пока опустить часть про Ваню, как что-то слишком личное, поделился он.
— С другом? — чуть скептически хмыкнул Феликс. — Из-за чего?
— Да, с другом, — нахмурился Гил, едва заметно краснея: нет, подростком он, конечно, засматривался на Родериха, но сейчас? — Я подкатывал к его жене. Но ты сам видел — она красотка, как можно отдать такую девушку этому очкастому зануде?
— Видел? Это, типа, Элизабет, что ли? — Феликс направил взгляд вправо вверх, вспоминая. — Она замужем?
— Вот и у меня такая же реакция была, — кивнул Гил, — особенно на то, кто является ее муженьком, — он бросил на Лукашевича мимолетный взгляд и, смутившись, поспешил отвести его. — Родерих, можешь себе представить?
— И за что ему такое тотальное счастье?.. — Феликс задумчиво покрутил прядку волос на пальце. — И он твой друг, с которым ты поссорился? Эта пафосная задница?
— Вдвойне хреново, — Гилберт страдальчески закатил глаза.
— Ну, так и быть, кое-кто великий согласен тебе помочь, — ухмыльнувшись, Феликс прикрыл глаза, наслаждаясь моментами своего величия.
***
За десять минут до окончания уроков Феликс покинул пристанище Гилберта с довольной улыбочкой на лице. Он чувствовал себя как минимум Джимом Мориарти с его гениальными преступлениями, как максимум — одним из авторов сценария «Санта-Барбары». Убедить Гилберта в действенности метода, конечно, было трудновато, но он мастерски справился с этим препятствием приемом «хуже уже точно не будет» и вот теперь, напоенный чаем, накормленный холостяцкими бутербродами и крайне довольный собой, возвращался в школу, в один из немногих кабинетов, куда старался, по возможности, не заходить. Настроение с тех пор, как он покинул крышу, заметно поднялось: все-таки секс-терапия приносила свои плоды, да и предвкушение завтрашних событий тоже давало о себе знать. Энергия просила выхода и — получала!
Кабинет музыки встретил Феликса тишиной и статичным покоем: немые инструменты, стеллажи с пластинками, кассетами и дисками, какие-то книги, тетради, очень много разбросанных в беспорядке нот — новых, где на белых страницах поблескивала краска, и старых, с пожелтевшими и истрепавшимися от времени листами, — даже пыль, казалось, застыла в воздухе, боясь разрушить хрустальное безмолвие. Гилберт подсказал, что учитель Эдельштайн всегда заходит сюда перед уходом, музицируя в свое удовольствие. Элизабет в это время еще на работе, и у него есть чуть больше получаса, чтобы заниматься любимым делом, не беспокоясь о том, что ее могут совратить. У них было всего полчаса до того, как пунктуальный и педантичный Родерих покинул бы «Кагами», невзирая на обстоятельства.
Феликс присел на стул перед роялем спиной к инструменту. В детстве его попытались обучить музыке, но все закончилось, не успев начаться: терпения ему для кропотливой работы над собой и ежедневных многочасовых упражнений не хватило. Сейчас он даже немного жалел, что так быстро сдался: было бы неплохо поразить учителя Эдельштайна своими навыками, чтобы он точно сразу сдался. Появилась даже мысль попытаться поиграть по нотам — их он еще помнил, но воплотить задуманное ему, благо, помешали. Дверь так же бесшумно приоткрылась, пропуская Родериха внутрь, под довольный взгляд хитрых глаз. Он выглядел утомленным, но вдохновленным, словно бы одна мысль о том, что скоро он приступит к игре на любимом инструменте, его успокаивала. Неожиданного гостя Эдельштайн не замечал, но ровно до тех пор, пока не скинул на спинку стула неудобный пиджак.
— Здравствуйте, учитель Эдельштайн, — изобразив легкое смущение, поздоровался Феликс, вскакивая со стульчика. — Эм, ну, вы это… типа… Я, в общем, типа, ну… Ну, послушать хочу, вот. Тотально, ага.
— Оу, — Родерих польщено и весьма удивленно замер, глядя на Лукашевича сквозь стекла очков. — Что ж, думаю, ты можешь остаться, — наконец, решил он. — Только не шуми, ради всего святого.
— Спасибо, учитель Эдельштайн, — просиял Феликс, придвигая стул к роялю и внимательно наблюдая за тем, как Родерих готовится к игре.
Открыв инструмент, тот замер, положив руки на колени, с закрытыми глазами настраиваясь на игру. Затем, легко взмахнув руками, как будто робко положил их на клавиши. Еще раз приподнял, склоняясь над инструментом, и, вдохнув, начал играть. Пальцы запорхали по клавишам, сначала аккуратно, нежно, просящее, извлекая из инструмента чарующие звуки, затем резче, сильнее, наращивая громкость. Стих, словно переводя дух, — и снова осторожные прикосновения, мягко извлекающие из рояля душу. Музыка казалась странно знакомой, будто бы Феликс часто слышал ее раньше, не ушами — сердцем. Она проникала в самую глубь, заставляя кровь замирать в венах, играя струнами души, выдавливая все самое сокровенное. Родерих играл без нот — они не были ему нужны, музыка и так лилась из его сердца хорошо знакомым лирическим потоком. Что-то прекрасное, отдающее легкой грустью и смирением. Как беспокойный полет бабочки — легкий, местами резкий, стремящийся ввысь, но порхающий невесомо над цветами, плавно перелетающий с одного на другой. Феликс не замечал времени, растворяясь в мелодии. Она несла его все дальше от бренного мира, туда, откуда он так старательно убегал, она призывала открыть свои чувства, раскрыться и довериться полностью, как ветер на крыше. Только ветер просил умереть, а музыка — музыка исцеляла, одним своим мелодичным перезвоном, тонкими переливами нот с иногда вплетающимися в них резкими аккордами.
Когда Родерих закончил, в кабинете повисла звенящая тишина. Она хранила в себе память недавно сыгранной мелодии и сама сопереживала двоим людям, что не могли сказать ни слова. Они оба погрузились в себя, только один прислушивался к внутренним ощущениям, переживая сыгранное, а другой копался в себе, за столь непривычным занятием даже забыв о цели своего визита.
— Это Гайдн, — наконец, решил разрушить очарование молчания Эдельштайн.
— А? — Феликс отвлекся от мыслей, непонимающе глядя на Родериха.
— Франц Йозеф Гайдн, известный австрийский композитор, — повторил тот. — У него потрясающие сонаты. Ми минор одна из моих любимых… и самых известных.
— А-а-а, — протянул Феликс, задумчиво накручивая прядку светлых волос на палец. — У-учитель Эдельштайн! — запинаясь, он резко поднялся со своего места, теперь взирая на Родериха сверху вниз. — Это было просто потрясающе! — лгать не пришлось, Феликсу действительно понравилась игра. — Я еще никогда не испытывал ничего подобного от музыки, — голос стал тише, интимнее, а в глубине глаз мелькнули затаенные чувства. — Вы… Вы просто невероятны, — он посмотрел прямо вглубь Родериха, как будто вылавливая внутри самое потаенное, играя на этом.