Каждый раз, когда Игнатьев замечал приближающуюся к нему охапку травы, дрожащие от напряжения древко и багровое от натуги лицо Мокроусова, у художника возникало такое чувство, словно он полной грудью вдохнул живительного чистого воздуха. И терпение, к тому моменту вроде бы совсем истощившееся, вновь прибывало. Получалось так, что, подвигая ближе к Игнатьеву очередную груду зеленки, Мокроусов как бы вливал в самого художника новый заряд энергии.
И как ни саднили сорванные мозоли на ладонях, как ни ломило спину, Игнатьев все подбрасывал и подбрасывал корм в ненасытную пасть лязгавшего металлом чудовища.
* * *
В совхозе плохо было с мешкотарой, поэтому директор распорядился, чтобы и бумажные мешки использовали по нескольку раз. Их растаривали на складе птицефермы, привозили обратно и укладывали в кладовке, пока не завалили помещение до потолка.
Мокроусов нырнул в это шуршащее месиво, долго рылся в нем, весь обсыпавшись зеленой мукой, но все же нашел, что искал. Под верстаком, помнил он, должны лежать старые рукавицы. Найдя их, Мокроусов удивился, почему в свое время не выкинул такое добро: рукавицы были рваными, заскорузлыми, в пятнах высохшего удобрения. Но все-таки это были рукавицы!
Сунув их в карман, механик стал прорываться из бумажного плена к выходу и здесь наткнулся на Горохова, который пришел нарезать завязок для мешков.
— Ты записываешь вес и количество? — спросил Горохов.
— Записываю, а что?
— Ну, тогда ладно… Я ведь тоже фиксирую. Потом по моей тетрадке сверимся.
— Делать тебе нечего, — буркнул Мокроусов. — Ты бы мешки покрепче завязывал — вот и все, что от тебя требуется.
— Витя, ты это… не ерепенься! Дело серьезное, учет нужен строгий… Как думаешь, привезут еще зеленку? Этой-то нам и до обеда не хватит.
— Может, привезут, а может, и нет… Это у вас в городе везде телефоны: позвонил и узнал. А у нас вот так — без связи…
— Плохо это… Чтой-то ты все сердишься, Виктор? Или портрет не понравился?
— Слушай, отстань ты от меня ради бога! — резко сказал Мокроусов. — Нечего меня вышучивать, а то ведь и я могу пошутить!
— А я не вышучиваю!
— Ну вот и ступай, делай свое дело, а я буду делать свое. И не надо мне твоих портретов!
— Зря ты так… — Горохов укоризненно покачал головой. — Мы с тобой заодно должны действовать… А портрет — тоже… Его ведь и в стенгазету можно!
— Чего?
— Да портрет-то… Уж больно похож ты вышел!
— Ну! — Мокроусов с трудом сдержался, чтобы не выругаться. — От липучка, ей-богу! Я же сказал: на кой он мне сдался, этот портрет! Возьми его себе, если нравится, только не лезь ты ко мне. А то знаешь, я ведь тихий-тихий, а как врежу промеж глаз!..
Сутулясь, Мокроусов побежал к агрегатам.
— Я возьму, — глядя ему вслед, произнес Горохов. — А вот командовать один все-таки должен. У тебя, Витя, машины, а у меня — люди!..
Не первый год ездил Алексей Иванович на полевые работы. Это называлось шефскою помощью селу, и, будучи человеком ответственным, Горохов, когда его посылали, не роптал, а бодро соглашался. В нынешнем году ехать ему особенно не хотелось: лето выдалось жаркое, сад требовал ежедневного полива, жена прихварывала, и тут — на тебе: опять на месяц на заготовку кормов. Горохов пошел отговариваться, добился приема к начальнику, хотя перед дверью кабинета шумела толпа таких же недовольных, показал справку из поликлиники, что у жены радикулит, но не помогло. Начальник высказал разочарование в гражданских чувствах Горохова, давил на сознательность; давила и вся обстановка огромного, богатого кабинета. Сдался Горохов, когда начальник, поднявшись, дружески похлопал его по плечу и сказал: «Я бы рад тебя не посылать, но кому я доверю наших людей? Ведь молодежь в основном едет, нужна дисциплина, нужен опытный руководитель.
А ты, Алексей Иванович, самая лучшая наша кандидатура!»
…Отмотав бечевки, Горохов порезал ее на куски и вернулся к агрегату, чтобы завязывать накопившиеся в его отсутствие мешки с теплой еще, духовитой травяной мукой. Эта работа была в общем-то нетрудная: сжать бумажные края и обвязать веревочкой, однако многие мешки оказывались переполненными (Жаркин не успевал вовремя снимать их с крючьев насыпного устройства), приходилось уминать муку деревянной толкушкой, что затягивало дело. К тому же холка мешка обозначалась жесткими бумажными ребрами, от которых по краям ладоней набивались мозоли. Именно потому такое острое негодование испытал Алексей Иванович, когда увидел (нес на весы очередной упакованный мешок), как Витька Мокроусов подошел к художнику и отдал ему рукавицы.
— Вот так!.. Они уже спелись! — трясущимися губами выговорил Горохов и швырнул мешок на землю. Он почувствовал вроде как приступ астмы — не хватало воздуха!.. Огляделся. И потопал к Жаркину.
Жаркин, весь запорошенный желто-зеленой пылью, методично двигался от мешка к мешку, подвешенному на крючьях под высыпными люками, и, засовывая толкушку, утрамбовывал муку.
— Видал? — распаленно выкрикнул Горохов.
— Чего? — не понял Жаркин. Он был похож на негра: курчавый, с черным лицом от налипшей на потную кожу муки.
— А вон!.. Мокроусов этому белоручке рукавицы принес!.. Вроде того: ты меня нарисовал — вот тебе за это благодарность. Спелись, а! Ты понимаешь?
— Понимаю, — усмехнувшись, ответил Жаркин.
— Что ты понимаешь?
— А то, что надо бы тебе, Алексей Иванович, взять у Игнатьева вилы да побросать траву.
— Я что, не работаю? У меня вон тоже мозоли! Ты думаешь, легко мешки завязывать да на себе таскать?
— Ну и таскай… А ты ходишь, языком треплешь… Правильно Витька сделал, я считаю.
— Правильно, правильно… У тебя все правильно! — Не удовлетворившись, Горохов отошел. Жаркина он побаивался. Да и шумно было здесь, ничего не докажешь!.. И Алексей Иванович отправился к Хореву.
Уже два десятка неупакованных мешков скопилось у Хорева, но он неторопливо утрамбовывал муку, неторопливо сминал горловину, неторопливо завязывал мешки. В общем, был верен пословице, которую любил повторять: «Кто понял жизнь, тот не спешит!» Еще Хорев любил считать, и в голове у него непрерывно действовал некий, вроде арифмометра, механизм. Если меня послали сюда на месяц, думал он, значит, вся зарплата останется целой. Итак, сто восемьдесят — чистыми. Дальше: сколько жена и Серега за этот месяц проедят? Ну, пусть даже половину Варькиной зарплаты. То есть шестьдесят все-таки должны остаться. Уже двести сорок… Выходит, здесь я должен заколотить, помимо шамовки, никак не меньше шестидесяти!.. Тогда целых три сотни можно будет положить на книжку! А всего там станет четыре тысячи девятьсот… Вот черт, опять сотни не хватит для круглого счета! Говорят, в прошлом месяце на муке по пятерке была деньщина. Значит, мука — другую работу не признавать!..
— Вот она, низость человеческая! — трагическим голосом воскликнул подошедший к нему Горохов.
— Это вы про меня, что ли? — спросил, распрямляясь, Хорев.
— Почему про тебя!.. Ты — ни при чем. Вон Колька Лукьянов… Он тоже на загрузке работает. А этот деятель ему рукавицы не дал. Зато художнику — принес! Вот что значит: ты мне — я тебе… Ты мне портрет, я тебе — рукавички.
Хорев, хитрым взглядом окинув старшого, сказал:
— Вы же сами подбивали его Витьку рисовать!
— Ну и что!.. Я же из уважения. А тут — подхалимство!.. Ты всем принеси или уж никому. А так нельзя. Так — нечестно!
— И охота вам, Алексей Иванович, кипеть попусту! — удивлялся Хорев. — Про какую честность вы говорите, кто ее видел?.. Уж если шуметь, так не здесь надо, а в конторе. Так и заявить: голыми руками работать не будем! А еще — чтоб нам по пятерке в день наряды закрывали, и не меньше!
— Там не очень-то пошумишь, своих крикунов хватает, — сказал Горохов, — вспомнив утреннюю толкотню в кабинете главного агронома. — Вот если бы я освобожденный был, тогда другое дело!
— Ну, и добивайтесь, у вас полное право! — поучал Хорев.