Даже собак не было видно.
Скрип шагов замирал в неподвижной тишине.
И Агин трактир издали казался мёртвым, покинутым.
Ставни были закрыты.
Хорошо утоптанная тропинка, ведущая к самой двери, была покрыта поблёскивающим на солнце льдом. И ступеньки блестели точно так же… тем не менее он постучал. И вслед за тем сильнее, решительнее. Будто бы имел на это право, будто пришёл получить какой-то долг и намерен выбить его так или иначе. Он хотел, чтобы Куколка, после всего того, что она с ним сделала, посмотрела ему в глаза. Гордо выпрямившись, он бы смерил её взглядом… И сразу после этого простил. Сразу. Всё. Как сестре.
Однако дверь отворила Ага.
Он даже отступил на шаг, когда увидел её в дверях. Толстая и бледная, с опухшими глазами и распущенными пепельными волосами, она беззубо улыбнулась ему.
— Заходи, заходи, не бойся, — пригласила она.
— Вообще-то мне нужна Куколка, — смущённо тянул он, я хочу её увидеть, если можно… — у Аги даже толстые губы под длинным крючковатым носом были синеватого цвета, отёки под глазами серо-красными, а её нездоровая кожа на разбухшем лице, расплывшемся в деланной приветливости, казалась немного разваренной. И всё-таки даже такая, как есть, она чем-то, может быть глазами, взглядом, может усмешкой, напоминала Эмиму…
— Я ищу Куколку, — повторил он в замешательстве.
— Ты имеешь в виду Анну, — доброжелательно-понимающим тоном сказала она.
— Я не знаю… Так её называют…
— Заходи, — неожиданно изменившимся повелительным тоном распорядилась она.
Даже выражение её лица означало приказ, почти угрозу, и не подчиниться этому приказу было невозможно. Словно ей или Куколке он причинил когда-то какие-то неприятности и теперь должен ответить за содеянное, искупить свою вину… Это сбило его с толку. И он послушался. Как только он вошёл, она сразу закрыла дверь на засов; в пустом трактирном зале было почти темно.
— Я хотел поговорить с ней, с Куколкой, то бишь, как вы говорите, с Анной… Я не знал её имени, а люди её называют то так, то эдак. Так что человек, если он нездешний, не знает… — с немного тоскливой поспешностью принялся объяснять Рафаэль, — вижу, что у вас закрыто. Я ненадолго задержу её, если вы её позовёте. Пожалуйста…
— А о чём тебе с ней разговаривать? — строго и холодно отрезала Ага и поставила перед ним — скорее всего, заранее приготовленную — стопку жганья.
— Да, но… наверное, есть о чём, я даже сам не уверен, но всё же… Я думал, у неё найдётся время… и… но… вы же представляете, бывает, разговариваешь с человеком, а потом не знаешь, всё ли ты правильно понял, не так ли… вот я и надеялся, что она получше объяснит мне некоторые вещи.
— Это и я могу сделать, — пренебрежительно скривилась она и принесла себе какое-то непонятное питьё и, прежде чем села на стул, так же холодно и высокомерно осведомилась, понимает ли он её.
Он утвердительно кивнул, пожал плечами, уставился на стопку с жганьем и потом, после мучительной паузы, всё же продолжил разговор:
— Вы понимаете, я здесь чужак. Не знаю людей, обычаев и много чего… Нельзя ли всё-таки позвать Анну?… На минутку?
— Нет, — решительно кивнула она.
— Но почему? — настаивал он, и этот вопрос завис в наступившем молчании… и мучительно требовал ответа. Ага одним махом выпила своё мутное пойло и, словно на все лады пытаясь найти ответ, тщательно изучала осадок на дне чашки. Она даже подставила её под неяркий свет, сочившийся сквозь застеклённое окно над входом, и внимательно смотрела в неё. И только потом недовольно проворчала, что Анны здесь нет.
— А где же она? — требовательно спросил он.
— Не знаю, — отрезала она. Пей. И гуляй дальше.
— Мне очень хочется её найти, — он сменил требовательный тон на умоляющий… Но это не помогло. Потому что Ага встала и ещё более решительно, чем прежде, дала ему понять, что разговор закончен. Она взяла стопку, хотя он не выпил предложенного жганья, и унесла к стойке.
— Я думала, что ты умнее, — по пути вздохнула она и несколько раз кивнула головой, словно, по её мнению, у него не осталось решительно никаких надежд. Потом, откормленная и толстозадая, подошла к двери и распахнула её настежь.
— А когда Анна вернётся? — он всё-таки задал этот вопрос.
— Не могу тебе сказать, — безучастно ответила она, стоя там, на холоде, возле двери, и неприязненно нахмурившись, всем своим видом давая понять, что в связи с его делом больше ничего не хочет ни слушать, ни говорить.
— А ты у Грефленки спроси, — ядовито добавила она, когда он встал. Ему не оставалось ничего другого, как выйти из трактира. Только на крыльце он пробормотал нечто, означающее и прощальное приветствие, и упрёк, и негодование.
Она с грохотом захлопнула дверь и с таким же грохотом задвинула засов. А он, стоя возле крыльца, а потом побито и потерянно шагая по улице, упрекал себя за то, что так легко позволил себя прогнать, что — по сути — во всех ситуациях слишком быстро уступает, сдаётся и не способен ничего достичь. Его всегда загоняют в угол. И он всегда чувствует себя виноватым, всегда оказывается в немилости и не умеет и не может что-либо этому противопоставить.
Понемногу смеркалось. И одутловатое небо над равниной со своей мрачно-серой мглой разбухло почти до верб. Надо было хорошенько поторопиться, если он хотел до темноты добраться домой. И всё-таки он никак не мог примириться с мыслью, что не встретился с Куколкой, что она в самый канун рождества куда-то уехала. Может быть, Ага солгала? Кто его знает? Может, Куколка сама велела поступить с ним именно так?
Он свернул к крайнему дому на краю села. И только на пороге попробовал придумать какую-то уловку, которая хоть как-то оправдает столь неожиданный визит. Но ничего умного в голову не приходило. И всё-таки он постучал. К счастью, во дворе не было пса — его ворчание доносилось откуда-то из дома… Поэтому он не решился нажать на ручку и открыть дверь, а постучал несколько раз, один раз даже кулаком… но ответом послужило только приглушённое и низкое, горловое рычание.
Из хлева не доносилось ни звука. От пристенка по нетронутому снегу во дворе, пролегли, перекрещиваясь, большие собачьи следы. Похоже, в этом доме даже птицу не держали…
Да и у соседей, вероятно, дела обстояли не лучше. Это было видно даже издали.
Вообще-то в первых сумерках, туманно расползавшихся по холмам и долине, между грушевыми деревьями и домами, уже наступило время зажигать свет. По крайней мере где-нибудь в одном из окон мог засветиться огонь, в том или ином хлеве могла замычать корова, заблеять коза, мог захрюкать поросёнок или хотя бы загреметь цепью пёс… Это отсутствие звуков — собачьего лая, человеческих голосов — одним словом, жизни — производило гнетущее впечатление… Напрасно он прислушивался и приглядывался к окнам близлежащих домов, мёртвый полумрак и мёртвая тишина господствовали в домах, которые казались всё более мрачными, всё более мёртвыми. Его охватил ужас, хотя всё это означало только то, что люди куда-то ушли и перед уходом заперли псов по домам и, скорее всего, вернутся до наступления ночи.
В северную сторону с равнины задувал ветер, и небо казалось всё более низким, всё более плотно прикрывающим одиночество.
Некоторое время он не мог решить — вернуться к Аге или в церковный дом, его даже к Грефлинке потянуло, однако он всё-таки направился к церковному холму. Это показалось ему наиболее разумным — пока окончательно не стемнело. Поскольку на переплетающиеся между собой, запутанные тропинки нельзя было надеяться.
Потом зазвонил погребальный колокол.
Громко, набатно, захлёбываясь — так Михник звонил уже несколько вечеров подряд. Увечно. Грубо. Без чувства и ритма. Без замысла… Пока во всё более редких ударах не удалился, прихрамывая, на покой и не замер в затихающем ветре и в болотных зарослях.
Он, официально назначенный на эту должность звонарь, должен протестовать против такого благовеста, — думал Рафаэль, — ибо при вступлении в должность взял на себя ответственность, от которой, несмотря на появление Михника, его никто не освобождал, поэтому он должен был более решительно выступить против старика, как-то добиться справедливости.