Интересно, что наряду с причастностью человека к определенному месту и с ощущением дома, к которым прибавляется ностальгия повествователя по исчезнувшему миру, в книгах «Чертога» появляются несколько бездомных персонажей и сирот, чье присутствие выступает реалистическим противовесом тенденции к ностальгической идеализации. Вместе с тем следует подчеркнуть, что состояние бездомности у Шахара не является результатом перемен в мире старого дома, принадлежащем детству повествователя, или утраты дома. Бездомность и сиротство выступают здесь не в качестве знаков распада старого, устойчивого традиционного мира, как в мире провинциального романа, а также не в качестве признаков отчуждения, характерного для современного города. С исторической точки зрения они выглядят элементами, дополняющими реалистическое описание Иерусалима начала XX века — бедного города, во многом зависимого от внешних денежных пожертвований Противоречие между реализмом и идеальным/идиллическим изображением не конгруэнтно оппозициям между новым и старым, модернистским и традиционным, столицей и провинцией.
Соотнесение «Чертога разбитых сосудов» с романом современного города ощутимо более всего в тенденции представлять отношения между персонажами, развивающимися по большей части в местах, не принадлежащих ни к частному, ни к общественному пространству. Исключение составляет дом семейства Луриа. Кроме этого частного дома, характерные места для развертывания событий — это кафе, гостиницы, библиотека, клиника. Но в то время как во многих городских романах подобные объекты служат фоном для демонстрации анонимности и напряжения между доступным и недостижимым, между физической близостью и интеллектуальной или социальной недостижимостью, в «Чертоге» Шахара этот пространственный архетип имеет все признаки маленького городка: все знают друг друга и в библиотеке Бней-Брит, и в кафе «Гат» и «Кувшин». Они в то же время не являются эксклюзивными объектами, знакомство между посетителями не является следствием единства. Так, глазная клиника доктора Ландау сводит вместе жену старого бека с неимущими феллахами, а библиотека открыта не только для Ориты и Гавриэля, но и для персонажей вроде тетушек Срулика и даже для бездельников и побирушек. На какой-то момент создается впечатление, что существует противопоставление между двумя городскими кафе — «Гат» и «Кувшином». Кафе «Гат», по крайней мере по словам конкурирующей стороны, обслуживает высшее общество, «английских господ и арабских эфенди», в «Кувшине» бывают люди «рабочего крыла» сионизма. В «Гате» сидят красивые и молодые Орита и Гавриэль, в «Кувшине» — не столь красивые и не столь молодые Яэль и Берл. Владелец «Гата» — экзотический Йосеф Швили, величайший бармен Ближнего Востока, а «Кувшином» руководит прозаичный, простонародный Толстый Песах. Однако в мире романа его главные темы и сюжет не концентрируются вокруг этих различий, и те стираются или вовсе исчезают в дальнейшем: Берл пишет стихи именно в «Гате», а Гавриэль становится клиентом «Кувшина». Нельзя сделать из всего этого вывод, что роман избегает имущественно-социальных различий: бедность, которую переживали в детстве некоторые из персонажей (Джентила Луриа, Срулик, Одед), описана подробно, и социальная отверженность таких персонажей, как Роза или Длинный Хаим, является важной составляющей этих образов. Существует внятное социальное неравенство между разными персонажами, и только члены семейств Гуткин и Луриа приглашаются на приемы высшей английской администрации. Тем не менее различия социального статуса не становятся центральным объектом внимания в книгах «Чертога». Несмотря на подчеркнутое разнообразие характеров и гетерогенность человеческой составляющей, это отсутствие единства не связано ни с каким мучительным осознанием неравенства, с завистью или переживанием угнетенности или ненависти. Этот факт можно истолковать как свидетельство ностальгической идеализации. Но нам опять важно подчеркнуть, что если бытие шахаровских характеров практически свободно от чувства отчуждения, то это не потому, что мир, в котором они живут, изображается единообразным и конформистским. Объект авторской ностальгии — не традиционный мир, где каждый знает свое место[92], в противоположность массовому урбанистическому обществу с его отчуждением, но мир, принимающий многообразие и инаковость и позволяющий каждому искать собственный путь, каким бы идеосинкратичным он ни был.
Но вернемся к дому семейства Луриа — важнейшей сцене романной интеракции. Большинство действующих лиц в той или иной мере связаны с этим местом. Вместе с тем только две части этого дома удостоились специального внимания — балкон и подвал. В сущности, в тексте нет описания комнат, в которых живут повествователь и его семья или Гавриэль и его мать, и внутренность дома не упоминается вовсе. То же самое касается интерьеров других домов, например, дома Гуткина и дома Ландау. Большинство общественных контактов в доме Луриа происходит на балконе — в переходном пространстве между интерьером и экстерьером, между частной и общественной зонами. Но балкон является двузначным пространством и по другому параметру. Нам с самого начала сообщается, что семейство повествователя снимает дом у госпожи Луриа, оставившей себе только то, что в ее устах именовалось «лестничной клеткой». Но хотя по закону балкон и входит в ту территорию, которую снимает семья повествователя, и мы часто встречаем там его самого, читающего книгу, тот же балкон служит средоточием семейного уклада семьи Луриа: там сидит в красном бархатном кресле старый бек, там госпожа Луриа принимает пришедшего в гости судью Гуткина, и там же ежеутренне бреется Гавриэль. Это странное противоречие, может быть, объясняется частичной самоидентификацией повествователя с Гавриэлем Луриа и в других моментах. Итак, балкон — арена общественных пересечений, но также и пространство соединения и смешения сущностей, затушевывающее границы между зонами повествователя и Гавриэля. В противоположность балкону, подвал — место замкнутое, частное и спрятанное от посторонних взоров. Но и он служит местом пересечения персонажей, только — втайне.
Похоже, что у Шахара есть определенные формы сопричастности, преодолевающие чувство отчуждения, столь доминантное в романе современного города. Так, например, вопреки тому, чего можно было ожидать, один из наиболее знаменательных объектов его иерусалимского пейзажа — каменные ограды — не служит знаком непреодолимой преграды и отчуждения. Эти ограды, которым и повествователь, и Гавриэль так часто выражают свою симпатию, представляют старый Иерусалим в противовес новому. Живая красота розового иерусалимского камня противопоставляется мертвому уродству серого бетона. Главная притягательная сила этих оград проистекает не только из их красоты, но и из чувства, что они заключают в себе чужой таинственный мир. Эта чуждость не является настоящей преградой: повествователь развивает аналогию между оградой и переплетом книги, из которой следует, что тайны за оградой не запретны и что покоящийся там мир таков, что в него можно проникнуть.
Сопричастность иному может, конечно, нивелировать его инаковость, развеять всю атмосферу таинственности. В конце концов она способна создать впечатление, что многообразие и гетерогенность романного мира — не что иное, как поверхностная видимость. Шахар хоть и не демонстрирует большого интереса к эпистемологическому вопросу о возможности знания иного как иного, но в его творчестве чувствуется понимание потенциала агрессии, заложенного в солидарности с ближним. Так или иначе, когда речь идет об иерусалимском городском пространстве, инаковость и агрессивность сталкиваются на границе: военная граница — линия прекращения огня 1949 г., разделившая город, — тому яркий, но не единственный пример. Мы, однако, утверждаем, что граница для Шахара — это не преграда, за которой находится принципиально и окончательно запретный и недостижимый мир. Хотя события эпопеи занимают временной промежуток с начала двадцатых до конца восьмидесятых годов, мы не встретим ни повествователя, ни кого-либо из его героев стоящим за пограничной оградой с колючей проволокой и глядящим слезящимися глазами на ранее открытые для него места, вроде Масличной или Подзорной горы, оказавшиеся под контролем арабского легиона королевства Иордания. Точно так же мы не найдем в «Чертоге разбитых сосудов» (и это еще удивительнее в свете правых политических убеждений Шахара) выражения радости, когда доступ к этим местам снова открылся в результате победной Шестидневной войны. Иерусалим Шахара в принципе доступен всегда.