Этот исчезнувший мир, воссозданный в «Чертоге разбитых сосудов», напоминает то, что Мишель Фуко называл гетеротопией. Если утопия — это не существующее ни в одном месте идеальное пространство, в котором все общественные язвы исправлены, то гетеротопия — это реальное пространство, в котором физически присутствует подсознательное, маргинальное измерение существующего общества — все то, что не может найти себе места на его идеологической карте.
Полная оценка того, что привносит уникальный шахаровский взгляд на Иерусалим в создаваемую им картину города, возможна лишь в широком сравнительном контексте, что далеко выходит за границы данного исследования. Заметим только, что во всех значительных произведениях израильской литературы образ Иерусалима как некоего единства пребывает в постоянном движении маятника между тоской и отсутствием реальной сущности (или трауром по утраченной), с одной стороны, и отрицанием существующего города как присутствующей реальности — с другой, то есть между полюсом утопии и полюсом дистопии. В обобщающих размышлениях о Иерусалиме зачастую присутствует мотив наказания, в котором персонажи, самоидентифицируясь с городом, воспринимают его как внешнее проявление своего угнетенного внутреннего мира, что ведет к парадоксу: восприятие города как целого организма — чисто субъективный акт — подается как вечная и универсальная истина или как серия подобных аксиом.
В газетных интервью Шахар не отказывался от требования «занять ясную позицию» по отношению к Иерусалиму и так же имел обыкновение представлять свою личную позицию в формах обобщающих заявлений об утопической и дистопической сущности города. Однако в «Чертоге разбитых сосудов» мы не встретим афористических высказываний такого рода ни от лица повествователя, ни от лица его персонажей. Город, как мы уже показали, не представлен в качестве единства, и та определенная часть города, которая служит главной сценой происходящих в романах событий, не претендует на представление в миниатюре некоего единства такого рода ввиду собственной гетерогенности и инаковости, ввиду собственной гетеротопичности. Так же и персонажи эпопеи не служат примером какого-либо единого коллектива. Отсюда следует, что эти литературные персонажи лишены возможности представлять собственное субъективное отношение к определенной части города в качестве объективной истины, имеющей отношение к городу в целом. Таким образом, Иерусалим Шахара — не утопия и не дистопия, не синекдоха и не символ.
* * *
Иерусалим периода британского мандата был чем-то большим, чем провинциальный город, и чем-то меньшим, чем настоящий метрополис. За тридцать лет британского правления население города постоянно росло (с 50 000 в 1917 г. до 90 000 в 1931 г. и до 160 000 в 1947 г.). Удельный вес Старого города постоянно снижался с расселением новых жителей, в большинстве своем — новых репатриантов, а также многих старожилов в новых современных районах. Число евреев в Старом городе снизилось с 19 000 в 1900 г. до 2500 в 1947 г. После долгого перерыва Иерусалим вернул себе статус столичного города, и англичане вложили изрядные средства в улучшение его инфраструктуры — водопроводной сети, канализации, постройки новых дорог и т. п., но при этом сохранили его историческое лицо. Население оставалось весьма разнообразным в своих обычаях и внешнем обличье, о чем свидетельствуют все писавшие в те годы путевые заметки, и сами британские служащие добавили дополнительный оттенок в эту космополитическую смесь. Присутствие британских властей и значительный приток образованных евреев, особенно из Германии в первые годы нацистского режима, а также открытие в 1925 г. Еврейского университета на Подзорной горе — все это создавало в городе многоязычную культурную элиту. С открытием гостиницы «Царь Давид» в 1930 г. город мог похвастаться и настоящим «гранд-отелем», достойным выдающихся гостей со всего мира. Число кафе, ресторанов, кинозалов выросло весьма существенно. Иерусалимская элита вела активную общественную жизнь, включавшую в себя салоны на манер европейских столиц.
Однако, хоть Иерусалим и перестал уже быть убогим восточным городком на окраине разваливающейся империи, он не стал современным метрополисом в полном смысле. Иерусалим оставался в значительной степени городом прошлого — консервативным и традиционным. Похоже, что такой взгляд был распространен и в среде основного направления лейбористского сионизма, склонного воспринимать этот город как оплот консервативных и даже реакционных сил, в противоположность быстро развивающемуся Тель-Авиву, готовящемуся стать современной столицей сионистского движения.
Если предположить, что время и пространство в романах никогда не даются в простоте, в соответствии с наивно-миметической точкой зрения, то мы должны спросить себя, как воздействует гибрид времени и пространства — «хронотоп», в терминологии Бахтина, — созданный в «Чертоге», на содержание произведения? Рассмотрение нашей темы под таким углом зрения приводит к выводу, что шахаровские романы строятся на принципах смешанного хронотопа: в них есть черты провинциального романа (который Бахтин вкратце характеризует как одно из ответвлений идиллии XVIII века), в то время как другие черты сближают их как раз с городским романом (как он описывается многими теоретиками от Вальтера Беньямина до Франко Моретти). В этом смешении принципов двух различных миров и жанров, казалось бы несочетающихся, мотивы и ходы обоих оказываются подверженными взаимному влиянию. Так создается гибридная форма, которую мы бы назвали «урбанистической идиллией».
Идиллическое время есть время повседневности, круговое или же повторяющееся, отключенное от «сил исторического прогресса». Идиллическое место — то, в котором герои чувствуют себя дома. Соединение их в идиллическом хронотопе, на наш взгляд, явственно ощущается в книгах «Чертога», однако этот идиллический хронотоп подвержен влиянию элементов городского романа и одновременно видоизменяет их. Пространство романа о современном городе не является ни частным, домашним пространством, ни пространством публичным, уличным, но именно промежуточным пространством, к которому принадлежат такие места, как кафе, театры, магазины и т. п. Таковы объекты главного сюжета современного города — случайной встречи. Время сюжета такого городского романа прерывисто, оно измеряется упущенными возможностями или стечением удачных случайностей. Пространство открыто до бесконечности, но при этом в нем есть запретные или недостижимые места. Персонажи в нем находятся в непрерывном движении, в погоне за тем, чего еще не достигли во времени или в пространстве.
Центральность персонажей «Чертога» является не следствием их перемещений в пространстве, но, напротив, их постоянным местом и однозначной привязанностью к ограниченному пространству, которому придается особенное значение. Эти персонажи, по большей части, редко пересекают границы своего маленького мирка. Джентила Луриа ходит в лавку Красного Уха, в дом судьи Гуткина и в клинику доктора Ландау; Срулик перемещается между собственным домом, учительской семинарией и библиотекой Бней-Брит внутри крохотного пространства; Гавриэль, хоть и добирается в своих прогулках до Подзорной горы и захоронений Синедриона (таким образом уводя за собой и мальчика-повествователя), но вместе с тем, похоже, большую часть времени проводит дома или в кафе «Гат» на углу своей улицы. Даже исключительные события в жизни персонажей не происходят в отдалении от этого ограниченного пространства: когда Орита выходит замуж за доктора Ландау, она переходит в его дом в считанных метрах от дома своего отца, и когда Джентила Луриа похищается старым беком из школы, он поселяет ее в доме на той же самой улице. Гавриэль возвращается после долгого пребывания во Франции в родительский дом, и повествователь, возвращаясь из Парижа, стремится туда же[90]. Среди возвращающихся в Иерусалим после многолетнего отсутствия — также Срулик и Таммуз[91]. И все эти возвращения к отчему дому и к пространству детства являются также возвращением к подлинному «я» персонажей, словно бы вновь и вновь подтверждающих ценность этого маленького мирка — подлинного их дома и оплота.