— Я не боюсь ветров, — заявил Гавриэль. — Ни дневных, ни ночных[82].
Леонтин внимательно посмотрела на него и сказала:
— Это может быть добрым знаком.
Легкий ночной ветерок повеял между его голых ног, поверх спущенных штанов, когда он присел над такой близкой землей и поднял глаза на такие далекие звезды, и внезапно у него перехватило дыхание от ощущения, что за спиной его кто-то стоит. Неприятная дрожь в спине мгновенно превратилась в крушащие ребра тиски ужаса при появлении запаха столярного клея и голоса, напевавшего: «И очисти сердца наши, дабы правдой служить тебе! И очисти сердца наши, дабы правдой служить тебе!» То был ужас знания, что умерший тридцать лет назад дедушка стоит за его спиной. Присутствие покойника за спиной превратило весь осязаемый и плотный мир, простиравшийся от земли под его заднепроходным отверстием до звезд над его отверстыми глазами, в тонкую и ломкую паутину наваждения, натянутую на бесплотность духов, и ему самому не хватило духа, чтобы обернуться. А хватило ему духа лишь на то, чтобы тут же помчаться оттуда что есть духу, прихватив рукою сползающие и путающиеся в ногах штаны, к заветной калитке в ограде. Только добравшись до двора, застегнул он штаны при свете, падавшем из окошка Леонтин, перевел дух и накачал воды из старинной колонки, чтобы привести себя в порядок и остудить лицо и затылок. Прежде чем войти в комнату, он заглянул в окно. Так же, как в тот раз ему полегчало, когда выяснилось, что фермерша не видела его бьющимся головой об пол ее комнаты, так и сейчас ему полегчало, когда он увидел, что старая служанка крепко спит, лежа на спине, и если он сейчас войдет, она не поймет, что с ним произошло нечто столь же смехотворное. Вид себя самого, спасающегося бегством со спущенными штанами, веселил его даже больше, чем в детстве — вид Раввы, тужащегося, сидя под просунутой в дверное оконце рукою жены, но смеяться в полный голос он не посмел, опасаясь разбудить Леонтин, и потому сидел и смеялся сам с собою тем беззвучным смехом, которым в конце дней своих втайне от всех смеялся дедушка.
Леонтин рассмеялась, когда он, вернувшись под вечер с работы (в тот день он был отправлен в свинарник помогать кастрировать кабанов), спросил ее, верит ли она в бессмертие души, и вообще много смеялась, постоянно пребывая в хорошем настроении, которое временами выводило из себя ее госпожу. Хозяйка фермы ко всему относилась с повышенной серьезностью и оттого по любому поводу, начиная с протекавшей крыши и тарелок, имеющих обыкновение разбиваться, валясь из моющих рук, и кончая коровами, заболевавшими болезнями рта и копыт, то есть всего того, что по своей природе подвержено порче и обречено на гибель и истребление, ходила вечно с угнетенным и мученическим видом, сгибаясь под непосильной ношею разваливающегося мира. О своей служанке она всегда говорила: «Несерьезная она, эта Леонтин, легкомысленная», а в минуты гнева кричала на нее: «Убирайся отсюда, бессердечная тварь!» В то воскресенье, когда Гавриэль приехал из Парижа, и, в сущности, в течение всей первой недели, что он провел в ее доме, та непрерывно бурчала на Леонтин: «Экая бессердечная тварь! Бессердечная тварь! Какое безобразие! Боже правый, какое безобразие!» И все это из-за одного происшествия. В то воскресенье в церкви Святой Анны происходило поминовение местных уроженцев, павших в великой войне, «на поле чести», как сказал священник. Из-за Леонтин, как утверждала фермерша, обе старушки явились в церковь с некоторым опозданием и стали потихоньку пробираться на свои места возле деревенского доктора, стоявшего с непокрытой головой, в то время как его выходная шляпа — высокий черный цилиндр — покоилась на пустом сиденье сбоку. Когда священник закончил читать поминальную молитву и подал собранию знак садиться, фермерша, расчувствовавшаяся и взбудораженная как святостью действа, так и опозданием, произошедшим, как уже говорилось, по вине служанки, уселась прямо на цилиндр, который сплющился с шелковым стоном. Доктор побледнел и бросил на нее возмущенный взгляд, а она поспешила расправить шляпу и по возможности разгладить ее помятости, а затем протянула ее владельцу с выражением глубочайшего соболезнования на лице. Можно сказать, что если бы не Леонтин, то все сошло бы благополучно, но эта «бессердечная тварь» расхохоталась так громко, что все собрание уставилось на них, застыв словно в столбняке, а священник прервал свою проповедь и сказал:
— Я хотел бы напомнить почтеннейшим сударыням, что они находятся в святом месте и посреди молитвы за упокой душ воинов, павших на поле чести.
Хуже всего фермерше стало оттого, что священник сказал «сударыням», то есть, прибегнув ко множественному числу, превратил ее в участницу этого безобразия, в то время как смеялась одна Леонтин. Чтобы исправить несправедливость, она была вынуждена всю неделю ходить от дома к дому, опираясь на руку Леонтин, и объяснять всем и каждому, что не она, а лишь исключительно Леонтин смеялась в церкви.
Этот искренний и безудержный смех, как видно, и придавал Леонтин вид значительно более молодой, чем вид ее госпожи. Когда та рассказала Гавриэлю, что Леонтин старше ее на несколько лет, он не мог ей поверить и отнес эти ее слова к той разновидности преувеличений чужого возраста, которая была характерна для его матери, но Леонтин сама это подтвердила. Она была проворна в движениях и даже скора на ногу, несмотря на легкую хромоту. То была не настоящая хромота, но некоторое припадание на левую сторону, словно колено левой ноги было сковано. За работой Леонтин пела, и от нее Гавриэль научился местным народным песням: «По пути я встретил дочку жнеца, по пути я встретил дочку косаря» и «Это записано на небесах». Она смеялась и тогда, когда он довольно слабо попытался протестовать против завтрака, подаваемого ему в постель, и объяснить, что это не дело, чтобы она, назначенная по воле хозяйки ему в начальницы, дабы нагружать его любой работой в доме и в поле и держать в ежовых рукавицах, просыпалась утром прежде него, чтобы приготовить ему крепкий ароматный кофе и булочки, намазанные маслом и джемом. Она привела немало доводов и соображений: соображения здоровья — ради собственного здоровья ей необходимо вставать рано и делать двигательные упражнения, соображения удовольствия — для нее подлинное удовольствие встречать его запахом доброго крепкого кофе, и все доводы вместе и каждый в отдельности убедили его в том, что его святая обязанность — продолжать получать от нее завтрак в постель, и поскольку обязанность эта была ему так приятна, чувство вины его покинуло.
— Я знаю, что это смешной вопрос, — сказал Гавриэль. — Но все равно, скажи-ка мне, пожалуйста, веришь ли ты в бессмертие души?
— При чем тут вера? — ответила Леонтин. — Я вижу и знаю, что видят мои глаза.
Гавриэль не вполне ее понял.
— Так значит — не веришь? — спросил он.
— Конечно не верю, — сказала она. — Я-то думала, что ты уже заметил, что я еретичка и оттого патронесса вечно на меня так серчает. Для меня нет ничего, кроме того, что видят мои глаза и что я знаю.
Она снова залилась смехом, и Гавриэль начал понимать хозяйку фермы, иной раз просто выходившую из себя от смеха Леонтин. Смеясь, она указала на тумбочку, хранившую в своих недрах великолепный ночной горшок, и, когда смех утих, сказала:
— А я приготовила тебе ночной горшок, потому что думала, что ты чувствителен к ветрам.
Гавриэль рассердился и нетерпеливо попытался вернуть ее к прежней теме.
— Значит, глаза твои видят, что человек умер и похоронен, и ты знаешь, что это конец истории. Был, и нету!
Он вышел из комнаты в ночь, не дожидаясь нового безудержного взрыва хохота.
Он проснулся от запаха доброго крепкого кофе и увидел Леонтин, с сияющими глазами подающую ему завтрак в постель. Земля не разверзлась и с радостью готова была вынести рабыню, похитившую у своей госпожи честь подавать утреннюю трапезу высокому гостю, забывшему, что перестал быть гостем, просыпающимся в кровати хозяйки, и скатился до положения прислужника прислужницы.