— Если бы ты был деловым человеком, как твой отец, а не блаженным, как твой дедушка, я могла бы умереть спокойно.
В ее речи, в которых выговаривала она свою печаль и тревогу, вплетался оттенок раздражения на сына, что не сумел выбрать для себя из всей благодати наследия своих предков прекрасные качества, необходимые для благополучной и уютной жизни в мире сем. Ведь мог он, например, унаследовать от своего отца деловую хватку и умение навязать свою волю окружающим, и профессиональную хватку от ее отца, и прекрасно вооруженный тем и другим идти от победы к победе и плевать на весь мир! Но нет: Гавриэль Луриа — не тот человек, что принесет утешение своей старой и больной матери. Вместо этого Гавриэль со всей своей великой опрометчивостью загреб одной рукою пригоршню восточных фантазий своего отца, а другой рукою — блажи ее отца, всю беспомощность, из-за которой тот умер голым и босым, хоть и был лучшим на всем турецком Востоке краснодеревщиком, к которому ехали из Яффы, и из Бейрута, и даже из Дамаска, чтобы он чуть не даром сделал им мебель. Даже назначенную ему за работу ничтожную плату ему не платили, потому что сразу видели, с кем имеют дело. Отец ее попросту не принадлежал к миру сему, ведь он всегда пребывал в каком-то телячьем восторге от всяких сказок и воздушных замков, от всяких мидрашей и притч, которыми пичкали его синагогальные старосты и прочие бородатые и пейсатые мерзавцы вместо того чтобы заплатить ему за аронот-кодеш, которые он для них делал. И эту-то исключительную блажь, приносившую одни страдания и ему самому, и его жене, и особенно детям малым, ее единственный сын должен был унаследовать! Но сын ее, который, слава Богу, не находится в плену мидрашей и притч, в каких облаках витает он, сидя там, в красном кресле?
В том красном кресле Гавриэль проводил значительную часть своего дня и по утрам даже брился в нем, не вставая. В том же кресле я однажды видел и его отца, брившегося опасной бритвой незадолго до смерти. На самом деле это сеньор Моиз стоял над ним, слегка расставив свои длинные ноги и с выражением абсолютной поглощенности своим возвышенным и тонким занятием, не лишенным оттенка священнодействия. Внезапно старик что-то сердито пробормотал и велел ему немедленно принести большое зеркало с кухни, ибо он решительно вознамерился побриться самостоятельно. Лицо Моиза искривилось, словно он собирался разрыдаться от внезапного горя, и он остался стоять на месте с бритвою в вытянутой руке, потрясенный приказом старика. Уже долгие годы Иегуда Проспер не держал в своих дрожащих руках бритвы, и даже в те далекие дни, когда находился в полном расцвете физических сил и руки его были ему послушны и выполняли все тончайшие детали его переменчивых желаний, даже тогда предпочитал он вверять бритье своей бороды рукам цирюльника. Сеньору Моизу отнюдь не приходило в голову ослушаться своего господина, но ему было ясно, что в ту же минуту, когда он передаст ему тщательно отточенную при помощи кожаной ленты бритву, жизнь старика будет в опасности, ведь бритва в дрожащих руках может перерезать ему горло, если случится с ним как раз в этот момент стариковский спазм. Старик протянул трясущуюся руку за бритвой, и Моиз отпрянул. На миг мне показалось, что из-за любви и верности своему господину его оруженосец откажется исполнить приказ, и пока бессильная рука продолжала колыхаться в воздухе, лысый старик, погруженный в кресло и обернутый полотенцем перед тазиком с пенящейся мыльной водой, выглядел как младенец, чьи волосы еще не отросли, полный возмущения оттого, что стоящий над ним кормилец отказывается дать ему поиграть искрящимся лезвием ножа. Тончайшим, как отточенное лезвие бритвы, был миг перехода сеньора Моиза из состояния оруженосца, верующего в своего владыку и следующего его заповедям, не размышляя на их счет, в слугу, противящегося воле господина и распространяющего на него логику своей любви, но то был лишь переходный момент. Тот самый старик, который не мог преодолеть дрожь в руках и спазмы в горле, сумел совладать с твердой рукою сеньора Моиза, медленно и осторожно вложившей бритву в протянутую к нему ладонь. Всю свою жизнь старик продолжал бриться опасной бритвой только потому, что так и не смог приспособиться к станку, остававшемуся для него сложным, причудливым и опасным устройством, хоть ему и объясняли, что предназначен он для облегчения процесса бритья и избавления от опасностей опасной бритвы, а отнюдь не из-за формального консерватизма, которого в нем вовсе не было. Наоборот, он ведь всю жизнь старался, как говорят пропагандисты и прогрессисты, шагать в ногу со временем и был из первых выдающихся личностей Оттоманской империи, сменивших красную феску на черный лондонский котелок и кальян — на английскую сигарету. Гавриэль уже не знал, как и взяться за опасную бритву, но подобно отцу всегда брился сидя и в летние дни всегда делал это на балконе у железного столика о трех ножках. В отличие от старика Гавриэль брезговал бритьем у парикмахера, несмотря на то что любил стричься и, как мне кажется, ходил к парикмахеру, Хаиму Коэн-Цедеку, по крайней мере раз в месяц. Волос у него было в изобилии, несмотря на два глубоких мыса широчайшего лба (правый мыс был глубже, чем левый), и никаких признаков поредения не наблюдалось и к сорока годам, дававшим о себе знать лишь несколькими прядками седины, появившимися, по его словам, еще когда он был парнем лет двадцати с небольшим. Из-за густоты волос у него не было «дорожки», как именовал он пробор, и он зачесывал волосы назад расческой и щеткой, после того как обрызгивал и ту и другую водой, чтобы волосы не спутывались. То же самое стремление избежать спутанных волос по крайней мере раз в месяц толкало его в руки парикмахера. Он любил стричься очень коротко и постоянно напоминал парикмахеру, чтобы тот как можно короче выстригал волосы на затылке и на висках, на манер британских солдат.
— Я не хочу выглядеть философствующим художником, — сказал он парикмахеру, пытавшемуся убедить его отпустить бакенбарды, а в другой раз сказал ему:
— Не делайте из меня общественника, пишущего стихи. Ведь вы знаете, что мне нужна английская прическа.
Молодежи наших дней, в которые записываю я эти воспоминания, отращивающей волосы на английский манер — под «Битлз» и всех прочих, трудно, конечно, представить себе, что тридцать лет назад английская прическа была синонимом стрижки в строгом армейском духе. Однажды он долго не стригся по болезни и, подойдя к зеркалу и увидев свою беспорядочную шевелюру, раскинувшуюся во всех направлениях, наморщил лоб и сказал не то с тревогой, не то с торжеством:
— А теперь я наконец выгляжу, как сошедший с ума немецкий композитор.
Это выражение: «Я выгляжу как сошедший с ума немецкий композитор» он повторял во всех тех случаях, когда по небрежению или в спешке не следил за своей одеждой — за белизной рубашки или отглаженностью брючных складок. В сущности, он так старался не выглядеть безумным сочинителем мелодий, что появлялся, особенно в первые недели по возвращении домой, в образе французского бонвивана, который только тем и живет, что увивается за женщинами и гоняется за прочими радостями мира сего в их самой банальной форме, французского бонвивана самого назойливого типа — армейского, эдакий офицерик, проводящий отпуск в городе, переодевшись в штатское. Парикмахер, по опыту знавший, что Гавриэль не готов вверить свое лицо для бритья в чужие руки, не отчаивался и снова повторял каждый раз с деловым и озабоченным видом: «Стрижка или бритье?» Профессиональная гордость его была уязвлена упрямым отказом, поскольку он совершенно не понимал, отчего это Гавриэль, любивший ощущать прикосновение бритвы в руках парикмахера на затылке и за ушами, так избегал прикосновений той же бритвы в той же руке к коже своего лица. У него вообще была прекрасная смуглая кожа, легко загоравшая на солнце. Вместе с тем на лице она была очень чувствительна к любому прикосновению. Если бритва располагалась под непривычным ему углом, в этом месте возникало раздражение, и порой он сам невзначай вызывал у себя раздражение кожи, особенно в те минуты, когда бывал по какой-либо причине взволнован или рассержен. Эта повышенная раздражительность кожи лица давала о себе знать в отношениях, столь же далеких от его отношений с парикмахером, сколь далек восток от запада, а именно — в его отношениях с теми женщинами, с которыми он только спал, то есть совокуплялся с ними, не целуя и ни под каким видом не приближая к их коже кожу своего лица. Единственным, что напоминало в этих отношениях его отношения с парикмахером, была обида, ибо и они, подобно парикмахеру, расставались с Гавриэлем оскорбленными. В то же время были женщины, с первой же встречи возбуждавшие в Гавриэле стремление прижаться к ним лицом и поцеловать, но до этого мы еще не дошли, поскольку Гавриэль занят пока приготовлениями к бритью, а я лишь намеревался описать здесь черты сходства и различия между ним и его отцом во всем, что связано с проблемами бритья.