Когда великая буря стихала и она усаживалась подле него и заводила разговор мягким, как эхо ее мыслей о нем и о его судьбе, голосом, они были похожи друг на друга отсутствующим и рассеянным взглядом своих глаз. Они выглядели как двое сидящих друг против друга в вагоне, увозящем их далеко-далеко, куда глаза глядят. Однако же в отстраненности, которой они так походили друг на друга, заключено было и их несходство. Суть его отстраненности была иной, чем ее. Они сидели друг против друга и одновременно уносились вдаль, но в разных направлениях, в чуждые и несовместимые пейзажи. Она заговорила с ним о нем и начала со старого судьи. Когда Дан Гуткин отправился изучать в Англии юриспруденцию, он не был уже молодым человеком. Он был человеком в солидных годах. Он начал там свои занятия в том возрасте, когда обычно карьера уже сделана.
— Папа, благословенна память его…
Разговаривая с Гавриэлем о его отце, госпожа Луриа говорила «папа», а о собственном отце говорила «дедушка», всегда добавляя к этим словам определенный артикль. Выражением «твой отец» она пользовалась, когда дух ее был удручен и буен, и все претензии и упреки к покойному мужу всплывали в ней заново во всей их свежести и остроте, словно сидел он, живой и сущий, напротив нее. «Вы ведь похожи с твоим отцом, как две капли воды, ведь ты кость от кости его и плоть от плоти» — эта фраза предназначалась для сходства их дурных черт, в то время как зачины типа «ты так похож в этом на папу» или «в этом папа был похож на тебя» возвещали умиление всем тем прекрасным, что Гавриэль унаследовал от отца.
— Папа, благословенна память его, который был таким добрым, который был, в сущности, слишком добрым и разбрасывал свои деньги направо и налево на всевозможные благотворительные дела, это он, папа, убедил Дана Гуткина ехать, и он же помог ему деньгами и связями и рекомендательными письмами. При всем при том все, что он ему посылал, было ведь ничто по сравнению с тем, что он давал тебе все годы, когда ты был во Франции. Я еще помню, какой у него был вид, когда мы его провожали на пароход, папа и я. Он плыл в самом плохом отделении, где несчастные пассажиры не получали еду. Каждый из них во время плаванья питался своим, и он запасся жестянкой оливок и двумя пачками мацы и на этих оливках и маце добрался до Англии. Но ты бы посмотрел, как он оттуда вернулся! На самом деле еще до возвращения он был назначен здесь мировым судьей и в короткое время поднялся до Верховного суда и стал кавалером ордена пятой степени. Да что это я рассказываю тебе сказки прежних времен! Вот тебе твои ровесники — твои дружки, которые учились вместе с тобой. Вот, например, Ицик Блюм, который тебе в подметки не годится… Да и кто из всех дружков, которые учились вместе с тобой, годится тебе в подметки? Ведь все они просто ничто рядом с тобой. Ицик Блюм этот самый, сын этого гадкого и тупого побирушки, поехал себе в Бейрут учиться там в американском университете, вернулся доктором химии, открыл аптеку и превратился в важного человека. А посмотри, как вернулся ты, что был в детстве всегда словно царский сын по сравнению со всеми иерусалимскими нищими, доходягами и попрошайками? Отправился в путь как принц и там ни в чем не нуждался, пока не прекратил учебу. И вправду, спрашиваю я тебя: как ты там жил с тех пор, как папа перестал посылать тебе деньги? Как ты жил три года в большом, чужом и жестоком городе без гроша на развод? Меня дрожь пронимает, стоит мне подумать, как ты там очутился на улице. Надеюсь, что эта ужасная жизнь хоть не повредила твоему здоровью. Главное — береги свое здоровье, а все прочее: почетные титулы, важные должности, капиталы — все это и правда не имеет значения.
С течением дней, пока Гавриэль продолжал проводить свои утра в этом красном кресле за курением сигарет и питьем кофе, я постоянно слышал из уст его матери ту же самую песенку, начинавшуюся с аккорда сожаления о сокрытом в ее сыне величии, не вышедшем из своих тайников на свет божий, продолжавшуюся осуждением всех презренных ничтожеств, когтями и пинками пробивающихся к зловонным вершинам мнимой славы и внешнего почета, переходившую в гимн-славословие подлинным талантам, даденным Гавриэлю от рождения, и завершавшуюся кодой, в которой звучали принципы, необходимые для существования человека в материальном мире, то есть — правила сохранения телесного здоровья.
Исходя из тех же принципов, необходимых тому же человеку для существования в мире сем, она выражала иногда удовлетворение тем фактом, что Гавриэль в конце концов не завершил свое медицинское образование в Париже, то есть самой неудачей его карьеры, по поводу чего она, как правило, выражала свое сожаление. Просто чудо было сотворено ради нее, повторяла госпожа Луриа, что Гавриэль не врач, ведь если бы он был врачом, его жизнь подвергалась бы постоянной опасности со стороны родичей всех больных, которые по зрелом размышлении покидали сей мир. Безутешные члены семей стали бы возлагать на него ответственность за смерть этих больных, платили бы ему ненавистью и стремились бы ему отомстить. Уже однажды подобная история случилась с одним зубным врачом, доктором Мельманом, который по ошибке вырвал зуб, вокруг которого все было воспалено и гноилось. От той операции больной получил заражение крови и умер. Среди родственников больного пронесся слух… А были они не то из Персии, не то из Урфы, из тех, что не церемонятся, тех, что понаехали из-за гор Араратских и из-за гор Тьмы, из какой-то Богом забытой дыры между Персией и Медианом, и все они, всем кланом, собрались с ним расправиться и отомстить за кровь своего родича. Короче говоря, а что тут много говорить, пришлось этому доктору под покровом ночи спасать свою жизнь, бежать, стуча зубами, до самой Америки и не возвращаться сюда прежде, чем не прошло много лет, да и то лишь после того, как он сменил имя и стал зваться доктор Яркони. Много их, этих больных, что не выздоравливают от своих болезней и умирают от них. Есть такие, что запирают, несмотря на вмешательство врача, а большинство их умирает из-за вмешательства врача. И те и другие одинаково угрожают жизни врача даже тогда, когда приезжают не из-за гор Араратских, а из-за широкого моря-океана. Кроме глазного врача, доктора Ландау, она не знает ни единого врача, которому можно доверять. И даже самого доктора Ландау, который вылечил массу страшных болезней всего этого сброда от Инда до земли Куш, разве не подкараулил его какой-то араб во время последних событий и не воткнул ему кинжал в спину? А араб этот в свое время не ослеп только благодаря исключительным стараниям доктора Ландау. А если ты спрашиваешь, как такое возможно, то, видать, не знаешь, как сильно на арабов действует подстрекательство: достаточно арабскому шейху подняться в пятницу на кафедру в мечети и объяснить правоверным, что все их беды приходят к ним от евреев и провозгласить «иттабах аль-яхуд», то есть «убей еврея», чтобы все прямо из мечети кинулись на улицы убивать евреев, даже если их самих еврейские врачи вылечили от смертельных болезней.
Хорошо также, что не вздумал он изучать законы и не стал юристом, ведь и тот обычно приобретает ненависть клиентов. Никогда адвокат не понимает дела так, как хочется клиенту, и уже это — источник трений между ними. С этого момента клиент начинает подозревать своего адвоката в том, что тот сговорился с его врагами, а в конце, если ему случится проиграть дело, тут уж его ненависти предела нет. И вот, так же как госпожа Луриа обнаруживала в каждом продукте и в каждой приправе тайного врага здоровья, ее глазам открывались опасности, кроющиеся в каждой профессии, о которой она задумывалась. В конце концов она не нашла для человека ничего лучше, чем должность консула одной из дальних заморских стран, как та, что была у Иегуды Проспера, да почиет он в раю, который был при турках консулом Испании. Но даже и эта должность не совершенно лишена опасностей, и главная среди них — зависть. Почет и уважение, которые она приносит, вызывают зависть людскую. Она, будучи женою консула Испании в Иерусалиме во дни турецкого владычества, прекрасно знает, что значит человеку быть консулом и жене его быть консульшей, и пусть ей не рассказывают сказки. Ничего от него, от консула, не требуется, только бы приятно проводил время на приемах, торжествах и банкетах, и чем больше такой консул бегает с приема на прием и с одного торжества на другое, тем больше ему славы и почета. Что же, однако? Чтобы быть увенчанным таким званием, прежде всего должно быть большим богачом, человеком деловым и крепко стоящим на ногах в этом мире со всеми его скрытыми механизмами, человеком, сведущим в государственных порядках, то есть знающим, где, когда и кому дать подходящий бакшиш, одним словом — человеком, всеми уважаемым, приемлемым для властей и приятным всем тем, кто в верхах, каким и был старый турецкий распутник. А если ты скажешь, что старик был мечтателем, витавшим в мире восточных фантазий и стремившимся походить на Моисея, если ты так скажешь, следовательно, ты его не знал и не разбирался в его натуре. Этот старый лис был практичен, как никто другой, единственный в своем роде дока, умевший и упрямых переупрямить, и лукавых перелукавить. Все его восточные фантазии сидели у него в особом отделении, запертые на засов. Не они над ним властвовали, а он над ними, и не выпускал их из-под ареста кроме как под кровом собственного дома. Только перед нею давал он волю всем своим иллюзиям, словно какой-то прекраснодушный фантазер, стремящийся только вывести свой народ из рабства, подобно учителю нашему Моисею. Если бы Гавриэль был деловым человеком, как его отец, у нее бы гора с плеч свалилась. Только тогда была бы у нее опора и уверенность, что он найдет свой путь в жизни и во всем, к чему обратится, достигнет успеха. В первые недели по его возвращении, когда отстраненный и отсутствующий взгляд ее натыкался на Гавриэля, сидевшего в красном кресле, она отрывалась от своей еды и говорила ему: