За пальмы стройный стан и розы дивных щек.
А младший из сыновей его от старшей жены, малыш Дауд, драгоценное чадо, умолял взять его с собою в Святой град, и внял ему Махмуд-эфенди, ибо любовью крепкой любил его.
И когда завершил Махмуд-эфенди дела свои на рынках иерусалимских и неспешно шествовал через сук Аль-Атарин, он же рынок Благовоний, возвращаясь к своей карете, ждущей его у Яффских ворот, и сын его следовал за ним по пятам, и задержался у входа в лавку златокузнеца, и покуда дивился он творениям рук мастера, выскочил откуда ни возьмись Али ибн Масрур, что слыл дотоле мужем честным, совестливым, боящимся Бога и удаляющимся от всякого зла, и кинулся на мужа вифлеемского, и ударами кинжала истребил из него душу его. Не успел еще отрок оторвать взора своего от рук ювелира, занятых работой по чистому золоту, как отец его единокровный уже лежал мертвый в крови, вытекающей на камни мостовой. Потом, на всем протяжении судебного процесса, слушания дела и допросов свидетелей сидевший подле матери среди прочих родственников убитого, единственный свидетель убийства из всего большого клана, отрок Дауд не сводил полных надежды глаз с судьи и неотрывно следовал за каждым его словом. Судья, чувствовавший взгляд, который не отводил от него мальчик, ласково вызвал его на свидетельское место, чтобы и он дал показания и поведал то, что было у него на сердце, и мальчик вскочил с проворством и великой радостью. Как только мальчик раскрыл рот и начал отвечать на вопросы судьи, тому стало ясно, вместе со всей публикой, наполнявшей зал, что мальчик воображает, будто судья в силах вернуть ему отца и будто весь разворачивающийся вокруг него судебный процесс — не что иное, как обряд, необходимый этому судье для применения его чар, своего рода священнодействие во имя исправления несправедливости и возвращения убиенного к жизни, процедура, в конце которой судья должен встать и провозгласить: «В зал вызывается Махмуд-эфенди, вифлеемский житель», и дверца за его спиной распахнется настежь, и из нее выйдет и войдет в зал, к радости всех собравшихся, отец его во всем своем величии. Он совсем не обращал внимания на убийцу и не обнаруживал ни малейшего стремления отомстить ему или желания добиться его наказания. И когда судья вернулся к своим обрядовым церемониям вокруг Али ибн Масрура, бесконечно откладывая магическое заклинание, необходимое для вызова отца, мальчик не выдержал ожидания и решил взять суд в свои руки, метнулся к дверце за спиной судьи, настежь распахнул ее и крикнул прерывающимся от слез голосом:
— Йа аби![46] Иди ко мне скорей! Иди ко мне скорей!
На следующий день поутру Али ибн Масрур был повешен на дворе Кишлы. Когда он испустил дух, смех прокатился по толпе зрителей из-за случившегося с ним легкого недоразумения: кушак его развязался, и шаровары сползли до колен, открыв на обозрение голое тело от пупка и ниже. В тот момент, когда он задохнулся и шея его переломилась под тяжестью повисшего на ней тела, уд его распрямился и изверг семя.
Пнина выпрямилась на стуле, смахнула с глаз слезы и вытерла свой лиловатый нос большим платком. Рядом с вытянутым судьей особенно заметными делались бусины глаз, кружок рта, округлость всех членов и форм, как у русской старушки, моющей окна в православной церкви, которая на склоне лет сподобилась предоставить в своем доме на Русском подворье убежище и поделиться куском хлеба со своим бывшим помещиком, дворянином, бежавшим от смертной угрозы, и как сама Россия-матушка сидела под вечер на завалинке у двери и вздыхала в ответ на молчание нищего аристократа. Так вот и Пнина тайком проливала слезу за слезой и пыталась спрятать их в гримасах улыбок в продолжение всего рассказа старого судьи о первом случае в его жизни, когда он собственными глазами наблюдал закон в действии и когда твердо решил заняться его изучением.
— Вы и не знаете, насколько Иегуда Проспер, мир его праху, да почиет он в раю, был добр и сколько добра творил он втайне, — сказала она судье, вернув платок в кармашек своего фартука, а тот бросил на нее испытующий взгляд, пытаясь выяснить, какова связь тайной доброты его покойного приятеля с телом повешенного, извергшего живое семя в тот самый миг, когда его покинула душа.
То был не удивленный взгляд, ибо давно уже перестали удивлять его какие-либо проявления человеческой натуры, но и не сердитый или оскорбленный взгляд человека, обнаружившего, что только что произнесенные им речи прошли мимо заросших ушей собеседника; это был взгляд того, кто высвободился из пут собственных мыслей, в которых пребывал долгое время, и озирает внешний мир, дабы постичь его связи в данный момент времени, и эта проверка или, быть может, проснувшееся в нем стремление исследовать связи внешнего мира на мгновение создало живую взаимосвязь между лицом судьи и исходящим из его рта голосом, отмеченную почти милой улыбкой, когда он обнаружил, чем отозвались его слова в душе слушательницы.
— После того, как ночью в Лифте[47] был убит отец сеньора Моиза и убийцы из Лифты завладели всеми его деньгами, Иегуда Проспер, светлая память праведнику, пожалел мальчика-сироту, забрал его в свой дом и сделался ему отцом, настоящим отцом, оставившим ему в наследство собственные деньги. И это только малая часть всего доброго, милостивого и милосердного, что совершал он втайне, без того, чтобы кто-нибудь в целом свете слыхал об этом хоть краем уха… Словно один из тридцати шести! Послушайте, что я вам скажу: верно, сам он был одним из тридцати шести![48]
Громкие и веселые раскаты смеха госпожи Джентилы, донесшиеся вдруг из запертой комнаты за спиною судьи и следовавшие один за другим в нарастающем темпе, все же смогли вызвать на его лице неожиданные морщинки веселости и почти радостную улыбку на устах. Сама идея о том, что Иегуда Проспер состоит в числе тридцати шести праведников, до такой степени рассмешила хозяйку дома, распростертую на постели в ожидании душевного состояния, подходящего для приема незваного гостя, а также — желания и сил, необходимых для приличествующей случаю перемены одеяния, и все время, проведенное в тайнике собственной комнаты, слышавшую слово в слово произносимое на балконе, воспринимая это будто поток, параллельный потоку многообразных ее чувств, и не отдавая ни одному из них предпочтения, сама эта идея настолько развеселила ее, что она заливисто рассмеялась, встала, открыла дверь и присоединилась к разговору как была, не потрудившись переодеться, ибо под наплывом подходящего настроения перестала обращать внимание на внешние церемонии. Действительно, ее редкие и преходящие приступы веселости в корне меняли ее естество, возвращая всем ее чертам юношеское кипение, способное затушевать признаки возраста более, нежели любые ухищрения нарядов, и увлечь за собою окружающих.
— И правда, Дан, скажу я вам, слыхали ль вы что-нибудь подобное? Счастье Шолом-Алейхему, что Пнина не записывает в книгу все жемчужины, сыплющиеся из ее рта. Вообразите, что все эти годы я по ошибке жила с одним из ламед-вовников! Я-то просила себе турецкого господина из имперской знати и местных благородных семейств, а нашла праведника, спрятавшегося под красной феской! Вот ведь какая неудачная сделка всей жизни! Что за досада, что за бестолковщина, что за разочарование!
— Это напоминает мне один чудесный мидраш, — сказал судья, и при этих словах веселость хозяйки растаяла и она помрачнела.
— Сделайте доброе дело — не начинайте рассказывать мне мидраши! — прервала она его. — Эти проклятые мидраши сгубили моего папу. Эти извилистые комментарии, высосанная из пальца казуистика, все эти ухищрения еврейских кривых мозгов, которые я ненавижу. Мой бедный папа, несмотря на все недоплаты, проволочки и вопиющие несправедливости, которые учиняли над ним эти святоши, до последнего своего дня жил с чувством, что не эти ханжи-паразиты, раввины, старосты и прочие торговцы святостью должны ему заплатить за то, что он всю свою жизнь положил на их аронот-кодеш, а наоборот — он у них в неоплатном долгу за то, что изволили пичкать его словами Торы, за каждый из этих сладких, как мед и нектар в сотах, мидрашей, которыми они обмазывали каждую учиненную над ним несправедливость, за великую честь, оказанную ему тем, что позволяли ему задаром делать для них аронот-кодеш. Так же как тайный ламед-вовник Иегуда Проспер-бек был падок на женщин, так мой папа был падок на мидраши. Это было его единственное наслаждение в жизни — слушать мидраши и делать аронот-кодеш.