Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я научился мыться в подсобках, отчего стал добродетельно благоухать лавандой (использую мыло для рук, которое хранится там, в канистрах), обзавелся термосом, чашкой и ложкой. Я знаю, когда на аллеях парка безлюдно, а когда не стоит вылезать. Но главное: теперь я не боюсь гулять по городу; я такой же, как и все, мне есть куда вернуться. Вечером я не спешу скользнуть в свою нору, а иду к бетонной свалке. Я взбираюсь наверх, стараясь не задеть скрюченные пальцы арматуры. Даманы, которые там резвятся, постепенно ко мне привыкли; их часовые уже не издают сигнальный свист при моем приближении. Я сижу там, пока не стемнеет, иногда записываю, что в голову придет, а потом иду к себе.

Стены и потолок тут из бетонных плит, которые даже не штукатурили. Когда я прикасаюсь к ним, на ладони остается пыль. Это не домашняя пыль от осыпавшейся человеческой жизни, с ее жиром и копотью. Пыль здесь сухая, степная, из частиц бетона, песка и земли. Я перетащил сюда несколько списанных матов, которые валялись на задворках здешнего спортзала, и теперь не мерзну на полу. Укрываюсь старыми одеялами, взятыми на складе у синагоги. Термос, чашка, ложка, одеяла – больше у меня ничего нет. Впрочем, неправда, у меня есть блок синей бумаги, который я исписываю синей ручкой. А еще у меня есть время, а это не так-то мало. Прежде чем улечься на маты, я проверяю, прочно ли стоят листы фанеры, прикрывающие вход. «Дверь – это уже мебель», – вспоминаю я слова Герца и улыбаюсь.

Страх накидывается на меня перед рассветом. Я просыпаюсь с колотящимся сердцем и лежу в темноте, стараясь глубоко дышать. Почему я здесь? Почему ничего не предпринимаю? Неужели я всю жизнь теперь буду жить вот так, скрываясь как преступник? Я вспоминаю лицо Пчелки на больничной подушке – первое, что увидел тогда, открыв глаза. Мы лежали на соседних койках, и я слышал, как врачи сказали, что теперь он дышит сам. Дождавшись, когда они уйдут, я откинул простыню и встал было, но голова закружилась. Стало ясно, что безопаснее будет, если я проползу эти несколько метров до его кровати. На мне была моя одежда, значит, со мной все обошлось, а вот Пчелка был в больничной распашонке. Я начал подниматься на ноги, используя в качестве опоры его капельницу. Казалось, вот-вот он откроет один глаз и расхохочется. Согласен, стоящее было бы зрелище: сэр Даниэль кряхтит и ползает на карачках. Но он все еще спал, и я наконец встал над его кроватью и увидел его лицо, и, если бы не понимал, что нужно смываться, стоял бы там до сих пор и смотрел. Я не мог вспомнить, были ли у него прыщи или раздражения от бритья, но точно знал, что еще вчера его лицо было нормальным, человеческим, а не таким… Каким? Умытым? Ясным? А еще, казалось, что ему невозможно теперь навредить. Я смотрел на него долго, понимая, что у меня появилось что-то вроде религии. Если теперь я встречу на улице тех блаженненьких, кто разносит брошюрки и задает для затравки вопросы вроде: «Знаете ли вы, зачем мы живем?» или «Как сделать так, чтобы все были счастливы?», – я скажу: «Конечно, знаю! Нам нужно попытаться добыть вот это». И если они вежливо попросят, чтобы я объяснил им, хотя бы неточно и отдаленно, что я имею в виду, – я произнесу лишь одно слово, да, неточное, но наиболее близкое к тому, что я видел:

«Тишина».

Я забыл, что она у меня когда-то была, и, пока не увидел спящего Пчелку, не понимал, что мне так трудно живется, потому что я уже три года живу без тишины.

Я могу рассказать, что произошло: три года назад умерла Ноа. Это все.

Синим на синем

Ее отец с тех пор полностью изменился. Отсидев шиву [2], он так и не сбрил бороду и не снял кипу. Наверное, он и от меня ожидал чего-то подобного, он очень удивился, когда я, лишь только закончился срок съема квартиры, немедленно нашел работу в Тель-Авиве и уехал.

Я устроился копирайтером в ивент-агентство, в конце концов, она ведь хотела именно этого: чтобы я придумывал. Она любила меня придумывающим, все подбивала сесть и писать роман, а мне скучно было писать, когда рядом она. Она любила книги, прочла их намного больше, чем я, – плохих и хороших, иногда совсем неожиданных. Рассказала мне как-то, что в отрочестве читала Паустовского в переводе на иврит. Она называла его Пау Стовски, но помнила оттуда все: войну, теплушки, черную оспу. Мой роман был долгосрочным планом, а пока что она постоянно требовала, чтобы я давал всему имена, словно она Бог, а я Адам. «Как называется этот камень?» (Мы валяемся на пляже, и она мешает мне читать.) «Как назовем эту слепенькую машинку?» (Мы тогда купили старый «фольсваген» с подбитой фарой.) «Как называть эту кошку?» (Размахивая пакетом по пути к мусорному контейнеру.)

А потом я назвал ее.

У нее была компания друзей еще из гимназии. Они любили ролевые игры, всю эту беготню по лесу с картонными мечами. Когда игры вышли из моды, они изредка, по старой памяти, устраивали сборища где-нибудь за городом. Я оказался там случайно, за компанию, но выбраться из леса было не так-то просто. Приятель, с которым я приехал на машине, переоделся в колдуна и был теперь окружен кольцом юных ведьм. Он избегал моего взгляда, как ребенок, который опасается, что взрослые выдернут его из игры в самый интересный момент. Я скучал и чувствовал себя круглым идиотом, пока мне не подыскали теплое местечко в средневековой тюрьме, где можно было пересидеть весь этот ужас. Ноа спрыгнула ко мне в яму, где я валялся на дерюгах и разгадывал кроссворд. В руках у нее была бутылка с ослепительно-зеленой жидкостью – это она пыталась сварганить модную тогда «Цокотуху». Бутылку мы отдали незнакомым добродетельным ящерам, чтобы не освобождали нас еще хотя бы часик. Зелье, видимо, на них подействовало: последняя атака под Масольером давно прошумела где-то там, наверху, а нас никто и не думал вызволять. Мы тогда проболтали полночи.

Вскоре мы сняли микроскопическую, но при этом многоэтажную квартирку, состоявшую лишь из белой лестницы и двух прилегающих к ней скошенных пространств. Третий этаж был представлен крохотным туалетом. Принять душ можно было, только сидя на унитазе. Безумные пропорции нашего жилья очень меня радовали, хотя квартирка стоила прилично. Именно тогда мне впервые показалось, что я перехитрил всех: злобных училок, жлобоватых наших соседей, каких-то условных родственниц-теток, которые словно знали обо всем, что ждет меня в жизни, и не сомневались, что жизнь эта будет именно такой, как они ее себе представляют. Они прикидывали, как я буду белить двушку на проспекте Строителей, а потом застеклять балкон и ходить в один из трех институтов, которые были в нашем городе: в «маш», «мед» или «пед». А я – вот он я – прыгаю по жердочкам в этом вывернутом наизнанку теремке.

Лестница была нашей мебелью: столом и креслами, книжными полками и гладильной доской. Она же была нашими стенами и потолком. Зеркало там повесить было негде. Когда Ноа красилась или причесывалась, она вначале торжественно вручала мне зеркало, а потом отступала на шаг – и тут уже не могла удержаться от смеха. Наверное, я и в самом деле выглядел забавно. «У всех кариатид и атлантов вид либо несчастный, либо коварный», – говорила она. Как-то раз я решил устроить ей сюрприз: купил большое зеркало и придумал-таки, куда его присобачить. «Значит, теперь ты не будешь смотреть, как я крашусь?» «Ну уж нет! – спохватился я (и в самом деле жалко было терять этот ритуал). Я схватил второе зеркало, маленькое, и опустил пониже: – Я всегда буду тут, чтобы ты могла преспокойно рассмотреть, хорошо ли сидят штаны на попе». Она вдруг расхохоталась. «Ты не заметил разве, что я редко ношу джинсы, и меня не волнует, как они сидят? Но у тебя когда-то была подружка, которая в этом неплохо разбиралась, так ведь? Вы жили вместе, не отпирайся!» Так оно и было, но я не хотел об этом рассказывать. Мне и в голову не приходило, что у женщин такие разные привычки. Я покраснел, но она смеялась так беззаботно, что я вдруг почувствовал, что счастлив несомненно и глубоко именно теперь. За все эти пару месяцев мы и ни разу не поссорились, но сейчас на меня накатило что-то вроде озарения. Я наконец поверил, что все получится. «Мы будем жить легко, – понял я. – Не будет ревности, поджатых губ и недомолвок. Мы будем счастливы». Ноа уже была серьезна – собирала волосы в хвост и закалывала его заколкой.

вернуться

2

Семь дней траура, отсчет которых начинается со дня похорон. Во время шивы близкие родственники умершего не выходят из дома и принимают соболезнования приходящих к ним друзей.

10
{"b":"599361","o":1}