Голова у меня тяжелая, я слишком вялый, чтобы спрятаться. Думаю (и не раз: словно пытаюсь начать разговор с кем-то давно умершим — не знаю, насколько мое ощущение аутентично), думаю о том, что некоторое время тому назад опять услышал от Ладислава, — как Иво Андрич наблюдал бомбардировку Белграда союзной авиацией на Пасху в сорок четвертом, со своего балкона, не шевелясь.
Я не говорю ему, что знаю эту историю давно, еще с тех пор, когда не мог провести отчетливую линию, отделяющую биографию от легенды, диктант жизни от литературной фантазии. Не говорю ему и о том, что сейчас знаю еще меньше и только пытаюсь вспомнить, когда и от кого я впервые услышал об этом. Но уверен только в том, а тогда я не мог себе даже представить, что спустя множество лет в компании своего соседа по камере (nicht Zimmer frei!), Ладислава Деспота, который в это время просовывает голову сквозь оконную решетку, а я лежу на койке, на каждое мое движение отзывающуюся судорогой невротического зверька, с рукой друга Стирфорта под головой и с носом в подмышке, обрамленной пересохшими потовыми железами, что, значит, я увижу, а тем временем замечаю боковым зрением третьего нашего невольного соседа, застывшего в коме, словно астронавт в гибернации (на нем больше трубочек, чем вен), и четвертого узника, залезшего под привинченный к полу стол, закрыв глаза (потому что это не классический «Проклятый двор» Иво Андрича, а тюремная больница), так вот, наконец, и я увижу сверкающий след в небе, оставленный снарядом, запущенным в ближнюю часть города, и, вот, испытаю это не поддающееся описанию ощущение.
И когда взрыв расшатает нас, как молочные зубы, а свет погаснет на мгновение, Ладислав Деспот повернется ко мне своим светящимся от радости лицом (еще один деликатес Молоха, от которого у поэтов текут слюнки!) и с кошачьей головой, обрамленной окном, или обрезанной окном (если так понятнее), напоминая о том достопамятном времени, когда он только готовился, перебивался, ожидая, что его постигнет еще одна предсказуемая самоуправленческая, до ужаса тоскливая судьба; и скажет тоном, подразумевающим восхищение, указывая пальцем за спину, в направлении моего портативного «окна в мир», по краям которого увядают таинственные полиэтиленовые пакеты: Блеск, как в телевизоре!
Отбой, кричат где-то надзиратели, позвякивая ключами, а сирена минималистически подвывает.
Сказал же я, что ничего не будет, слышится в глубине голос начальника.
Ровно столько о нашем пророческом даре.
Удивительно, откашливается Ладислав после первой затяжки резким дымом вновь раскуренного окурка, щиплющего голосовые связки, не пойму, как можно думать на холоде? Откуда взялся на севере такой умник? — с деланным безразличием указывая мне на потрепанный переплет «Страха и трепета», который он держал под подушкой. Говорю переплет, потому что это была вовсе не книга, а муляж (наверное, он раздобыл его в какой-то беспечной государственной типографии), в него Деспот время от времени что-то записывал огрызком карандаша и толстыми пальцами.
Все на месте? — пересчитывали в коридоре своих овечек засыпающие на ходу надзиратели.
Философию Деспот естественным образом помещал в раскаленное Средиземноморье, а чем еще заняться представителю homo meditteraneus — Водолею, когда солнце печет и печет, — кроме как прогуливаться, смягчать горло прохладными напитками, блестеть от пота, когда есть возможность наблюдать восходы и закаты, и — философствовать.
И смотреть телевизор, хочу я добавить, указывая на наше окно, в котором как раз надувалось новое облако, словно подаю голос с соседней последней парты, из кроватки, усыпанной ледяными крошками мыслей.
Возможно, соглашался Деспот, сплевывая с обожженного окурком языка обгоревшие табачные крошки. Телевидение — прислуга за все, домработница, правая рука писателя.
Какая-то форма ингаляционного наркоза, помогал я придумывать определение, чувствуя, как от неуверенности учащается пульс. Человек уютно устраивается, позволяет, чтобы все вокруг него происходило само. И его почти не волнует, что снаружи льет дождь, валятся с неба топоры бога Перуна, «томагавки», или что солнце немилосердно палит в полдень.
Посмотри, что там о погоде, подал откуда-то голос Иоаким, который мог целую вечность гонять во рту глоток воды, прежде чем разжевать его и проглотить, сохраняя столько лет, по его собственному признанию, толстые гланды. Можете ли вы, дети мои, представить вообще человека, имя которого вызывает такую причудливую ассоциацию, тухлое яйцо во рту, приручение небольшого потопа? Я — не могу.
Все-таки я врубил свои карманные часы «sonny» («сынка») с трехдюймовым экраном, аппарат размером не больше нормальной ладони, я уже говорил, что здесь на кое-что смотрят сквозь пальцы. Чудная вещица, сделанная как будто для кукольного домика, я ее подобрал там же, где и нищенский мобильник, и таким путем проникал во внешний мир, в действительность. Так и узнал про конкурс на лучшую телевизионную драму из черногорской жизни, в отличие от еще одного, не ограниченного территориально, на который отбирались детские работы, сочинения, о нем я узнал из газеты, заглядывая через неподвижное плечо начальника …
Давай партию в «старого деда» сыграем, Ладислав уже аккуратно рвал старую газету, иди сюда, Тито, нам четвертый нужен…
Но погода … показывал Иоаким на «сынка», на мой крохотный телевизор-лилипут.
Да брось ты, релятивизировал Ладислав иллюзию Иоакима, если не заметил: весна при смерти. Для этого не нужны очки или особая чувствительность. Достаточно перед выходом из дома высунуть руку в окно… Только смотри, чтобы с нее часы не сперли.
Да ты только глянь, как у меня дрожат руки, жаловался, отнекиваясь, старик Иоаким.
Мы без тебя не можем, мил человек, погладил его Деспот по затылку через одеяло, видишь, что от этого никакого толку, и кивнул в сторону коматозного, мы и так страдаем вместо него…
Мы каждый день играли в «старого деда», словно разыгрывали психодраму, исполняя привычный ритуал. Я ваш старый дед, отдайте мне быка, кто его украл, рогатого такого, ты, ты или ты… заводил издалека Иоаким, старый дед, пытаясь по глазам угадать вора.
Знаю, знаю, это довольно глупо и старомодно, даже когда речь идет о бедных каторжниках. Ведь у меня здесь был телевизор-малютка, такой электронный недоношенный младенец, найденыш, редко мне встречались подобные вещицы, маленький экранчик, крохотные динамики, часики, словно для гномика, засыпанного в шахте; ни одной подобной электробритвы я в жизни не встречал, наверное, выпустили только одну такую серию, для арестантов на облегченном режиме, и владелец компании из-за перепроизводства камикадзе переключился на выпуск подводных лодок-оригами, видеомагнитофонов в виде зубной пломбы или на еще что-то подобное, короче, такая у него целевая группа; похоже, он потерпел фиаско, обанкротился. Но зато я мог с помощью этого аппаратика развлекаться разными тетрисами, имитаторами головокружительных гонок с преодолением геркулесовых эфемерных препятствий, глаза на лоб вылезали, когда я следовал за мускулистым Марио, проходящим девять кругов ада, забитых ядовитыми пчелами, всевидящими огнями, ножницами, отсекающими члены, цап-цап, чудовищами, пожирающими встреченных на дороге путников, съедающими их в жареном и отварном виде, бродил по электронным просторам в космическом ночном кошмаре, где зарабатываешь жизни или же теряешь их по дороге, словно волосы или перья.