Анна больше не в состоянии выдерживать медленное развитие этой затянувшейся драмы и считает, что наступил подходящий момент выпустить измученную Златицу из своих объятий, после чего подходит к рыбам и начинает потрошить их, одним движением извлекая через жабры все внутренности. (Мои кошки сейчас волнуются, как перед армагеддонским землетрясением или дождем.)
Златица, все еще всхлипывая, откусывает от яблока, которое так и оставит на бортике раковины. Молча смотрит, как Анна расправляется с побледневшими форелями. В открытое окно (которое ведет в никуда) слышит детский визг и бешеные удары молотка. Анна щурится, с напряженной гримасой (высунула и прикусила толстый язык), пытаясь выскрести последние слизистые остатки рыбьей утробы, скользящие меж ее пальцев.
Дай мне нож, — приказывает она.
Златица берет нож (с кончика которого стекает кровавая капля), останавливается и спокойно говорит, что отрежет ей язык, если она еще хоть раз упомянет ее ребенка. Тетка не может вымолвить ни слова. Анна смотрит на рыбу в руке и безвольно позволяет ей упасть на фарфор. Три рыбки лежат на тарелке, готовые накормить мир. Анна улыбается, вытирает о себя руки, нюхает их, после чего садится, чувствуя себя, как рыба в клетке, как первый христианин в каких-то надземных катакомбах. Поднимает книгу в черном переплете, которую Златица оставила у шкафчика. Открывает ее, и, углубившись в чтение, потихоньку клюет носом.
Стоит мне начать читать поэзию, рассказывала она мне потом, так засыпаю. Не знаю, поэтическая это, медицинская или проблема опыта, но она есть. Это уже можно назвать условным рефлексом, мученичеством в миниатюре. Когда я, как Адам, крепко выспавшись, выхожу на рассвете из лесного моего шалаша…[3] начинается стихотворение, и вот я поскользнулась, и падаю, падаю, а слюнные железы работают как бешеные.
Зачем тебе этот огромный нож? — спрашивает Сашенька, вытирая пот с брови. Его эротические грезы давно рассеялись. Златица только сейчас замечает, что держит нож, на лезвии которого все еще сверкает рыбья чешуя.
Мог бы хоть поздороваться с ней.
Мог бы. Человек в своей жизни мог бы много чего сделать.
А ему никак не удается соединить две деревянные детали, он бессмысленно вертит их в руках, как идиот детали головоломки, думая о своем ночном унижении. Сашу Кубурина весь день преследует неприятное ощущение, которое время от времени всплывает (хотя он его решительно подавляет), похожее на тупую зубную боль или боль в суставах.
Поскольку после взятого напрокат фильма у них ничего не получилось, ничего похожего на увиденное (даже по инерции), они лежали все время рядом, холодные, как бревна в золе, перед движущейся картинкой (качество было скверное, персонажи с картинки исчезали), империя погибала в оргии, то Саша встал с кровати, нажал кнопку, картинка замерла на феллацио, сверкнула и погасла, успев осветить притворившееся спящим лицо Златицы. В темноте он натянул брюки. Помнит, что еще на лестнице закурил сигарету и так глубоко затянулся, что сердце сразу застучало. Он не уверен, заходил ли к почтовой работнице.
Однако он помнит, правда нечетко, что внизу, на парковке, натолкнулся на человека, который, сидя на корточках, взламывал машину. У того тоже была сигарета в зубах, обе руки у него, понятно, были заняты, а в следующее мгновение огонек от затяжки так осветил его лицо, что Саша смог узнать его. Такое бесстыдство, такая наглость не позволили Сашеньке закричать и пригрозить, мало того, он почувствовал невыносимый страх, разлившийся в воздухе, а грабитель хладнокровно потянул за ручку, прошипев ему, чтобы тот немедленно проваливал. И Саша с дрожащими коленями помчался мимо автомобилей, не замечая, что парковка напоминает кладбище слонов, и если оно вообще существует, то выглядит так.
Оказавшись в безопасности квартиры, Сашенька, не включая света, прислонился к запертой двери и остался стоять, тяжело дыша, до тех пор, пока Златица из темноты не спросила, что с ним. Ничего, ничего, — ответил он растерянно, понимая, что его выдает все — и изменившийся тембр голоса, дрожащие губы и пальцы, и короткое прерывистое дыхание; и тогда, чтобы спастись, он сосредоточился, демонстративно зажег свет, прикурил сигарету (знаем, дома не курят, даже сейчас, в отсутствие ребенка, такие его перекуры обычное дело — на затяжку-другую в открытое окно смотрели сквозь пальцы, — но обычно они не заканчиваются угрызениями совести из-за отсутствия солидарности, невыполнения гражданского долга или просто по трусости) и, лупя ладонью по гладильной доске, стал требовать от проснувшейся жены ужина и выпивки. Златица презрительно переворачивается на другой бок, он идет в ванную, опускает на колени, его рвет.
Так что это сегодняшнее недомогание могло бы сойти за обычное страдание вчерашних пьяниц, стыд, как обычная составляющая похмелья, если бы Сашу время от времени не настигала где-то в желудке истинная причина. Все стало еще хуже, когда появились двое полицейских в форме, которые обходили квартиры и разыскивали очевидцев. Об этом уже говорили все соседи. Все машины на парковке были взломаны, и утром из развороченных утроб их панелей управления, откуда были вырваны музыкальные центры, торчали провода, как истрепанные нервы. Все кассеты украдены, чехлы перепачканы, кожа разорвана, а один сосед застонал во сне, обнаружив на заднем сидении кучу нечеловеческого дерьма.
Уже в который раз, посыпая все вокруг себя опилками, как солью, Саша повторяет свою версию и никак не доскажет до конца. Когда придет его очередь, он не сумеет сказать, что ничего не видел. Его показания будут состоять только из начальных фраз, сомнительных и глуповатых. Не знаю я ничего, — истерично выдыхает трус, хотя полицейских уже не видно. Может, они уже закончили? — надеется он. Может, стоило бы разыграть из себя дурачка, — сомневается он, глядя на старика, который сидит рядом с игровой площадкой, на коленях у него кошка, — и дрожит, как картинка на проблематичной видеокассете.
В следующий раз сам будешь возвращать свои фильмы, — говорит Златица, покусывая окровавленную заусеницу. Я и раньше замечал эту ее привычку, которую в шутку называю самоедством, и она не совсем несимпатична мне, хотя никто в принципе не восторгается неврастениками, глотающими мертвые частицы самого себя.
Так о чем это я? Ах, да. Стоит только закрыть глаза, как вижу ее с пальцем в мелких зубках, отражающейся в кривом зеркале моего дверного глазка. Быстро завязываю пояс на домашнем халате, приглаживаю волосы влажными пальцами и нюхаю ладонь, в которую перед этим подышал. Меня не удивляет запах — земли, напоминание о смерти, который я чувствую каждый раз, ощущая собственное старческое дыхание. Уже иду, — кричу я. Нет времени на улучшения, буду держаться подальше.
Чего угодно молодой даме, — открываю, воркуя. Пропускаю ее внутрь, после того, как она без всякой на то нужды объяснила, что мы соседи. Мои кошки подходят к ней и трутся о ее дрожащие голые лодыжки. Животные меня знают, — оправдывается она. Видят себя в тебе, хочется мне сказать, но, разумеется, воздерживаюсь от пошловатой ремарки, предлагаю чай.
Нет ли у вас Библии? — неуверенно озирается она.
Библии? — меня удивляет вопрос, в то время как она робко всматривается в репродукцию «Свободы на баррикадах», в дивно и абсурдно обнаженные груди амазонки, и бессознательно прикрывает свои.
Вы один живете? — спрашивает она, не ожидая ответа. — Не хотели бы вы, — говорит, — иногда вместе почитать Библию и поговорить о ней?
Я об этом и сам достаточно знаю, — застенчиво признаюсь, но уже представляю, как мы в четыре руки играем на пианино, как я, склонившись над ее головкой, сосредоточившись на музыке, аккуратно перелистываю ноты. (Тут я вспоминаю про свой затхлый запах и прикрываю ладонью рот. Надо найти предлог, чтобы отправиться в ванную, где томится флакончик с освежающей жидкостью.) То же самое о наших переплетенных руках предлагает и Златица, только несколько проще. (Я не должен признаться, что знаю ее имя.)