Кто тебя спрашивает о форме, мой умирающий.
Молчишь. Заявляешь, что не знаешь, как начать исповедь о своем грехе. Нет проблем. Начни с призыва к музам. Если ты не сам Гомер, никто тебя не станет слушать. Ага, ты лег? Спрашиваешь, как выглядит нынешняя муза. Как Мадонна? Точь в точь. В это время, ты стучишься в двери, под утро, когда я рычу во сне на жене, как раненый команч?.. Ладно, начнем сначала.
Говоришь, покупал сигареты в киоске рядом с бывшим Народным кинотеатром, скорее для того, чтобы из полуоткрытого окошка на тебя дохнуло теплой смесью запаха вечерних газет, разных мелочей и транзисторного эвергрина, а не для того, чтобы вот прямо сейчас закурить на этой стуже, от которой кровоточат десны; и пока ты отсчитывал деньги, одурманенный поспешной близостью, этим кротким погружением в рай, прежде чем оконная гильотинка припечатает твои запоздавшие пальцы, подошел к тебе, значит, хромой оборванец, пропахший алкоголем и немытостью (ты вздрогнул, так как был уверен в том, что неподвижный бродяга, которого ты редко и с неудовольствием вспоминал, давно пропал), и хриплым умоляющим голосом попросил денежку.
Пятерку, ты протянул ему пятерку, скажем, это была пятерка, инфляция часто возвращалась в эти края, как некая легкая форма малярии, впрочем, количество нулей не существенно для твоего рассказа, важно, что есть добрая воля, что банкнота, которую ты ему дал, была вполне приличной, гораздо больше обычной милостыни, только это засчитывается. Но в мятой пачке сдачи, которую ты стал пересчитывать у пустого металлического прилавка, отойдя в сторонку, чтобы никому не мешать, немного неловко, потому что, предположим, был бесснежный декабрь, и пальцы замерзли на этом адском холоде; в той кучке почти ничего не стоивших денег были и экземпляры покрупнее, и ты пытался на ветру подложить их под более мелкие банкноты, а тут, говоришь, ты услышал голос клошара, который (а ты этого и не заметил) никуда не ушел, голос настойчивый, гипнотизерский, приказной, без следа прежней униженности: дай мне полтинник, ну, дай, почти вырывал у тебя из рук то, чего, как ты счел, хватило бы на поллитровку крепкого, а то и больше.
Всегда найдется несколько человек, которые роятся у освещенного киоска, но все с поднятыми воротниками, в шарфах, шапках-ушанках, все оглохшие от холода, занятые своими судьбами, никак не связанные между собой, похожие на толстых насекомых, приколотых булавками к доске прессованной ваты.
И, говоришь, ты и сам удивился, как легко чувство милосердия переходит в ярость?
Наверное, он решил, что ты податлив и мягок, как ребенок, смотри, как он из анонима с конвертом, переминающегося у окошка, моментально превращается в бандита, потому что впадает в искушение перед раззявленной кассой и впавшей в панику продавщицей, которая в слезах убегает куда-то, прочтя перед этим что-то на какой-то выпавшей бумажке, обоняешь его зловоние, сочетание разграбленной могилы и клоаки с кисло-сладким соусом, ощущаешь его гнусное лицо рядом со своим.
Подожди-ка, приятель, — бормочешь сквозь сжатые зубы, отталкиваешь его, хватаешь купюру, которую только что дал ему, зажатую в его корявых пальцах, и она, мятая и истертая настолько, что с трудом можно разобрать, кому принадлежит изображенная голова на лицевой стороне, рвется пополам, потому что он зажал ее, как в капкане.
И вдруг он обезумел, не зная, куда скользнуть, опять в бормотание попрошайки или в оборонительную позицию владельца, ты складываешь купюру, засовываешь ее во внутренний карман, перед этим отодвинув клошара, толкнув в грудную клетку согнутыми костяшками пальцев, эй, куда ты с моими деньгами, хрипит он, и кто-то оборачивается; твоя неловкость и поспешность, похоже, вновь придают ему задор азартного игрока, эй, прохвост, верни бабки, я тебя знаю, слышишь ты вслед, и как он ковыляет (я сказал тебе, что у него одна нога деревянная?), бабки, говоришь, поворачиваешься, потому что он тянет тебя за воротник, и с полуразворота бьешь его по искаженному, нечеловеческому лицу.
Калека падает легко, хнычет, поднимает руки к глазам. Он неподвижен, и ты вообще его не видишь, пока претворяешь в жизнь чертовски замечательную идею, осенившую тебя в тот момент, то есть, ты его грубо обыскиваешь, отворачиваешь лацкан, и из замасленного кошеля, вшитого в подкладку, извлекаешь пригоршню выпрошенных купюр разного достоинства.
Потяжелей меня будешь, — цедишь ты, запихивая деньги в свой карман, наклоняешься за упавшими, наступаешь на них толстой подошвой, некоторые безвозвратно улетают вдоль по улице, но тебе плевать, ты выпрямляешься, вытираешь ладони, уходишь…
Если я правильно понял, твое преступление в том, что ты избил нищего? Значит, врут, что это был ребенок? Впрочем, ты сам был ребенком, мстил по-детски. Он, падая, ударился головой о тротуар, а плохо ему стало позже, когда он протрезвел, пришел в себя?
Я знаю, ты мне дочку сюда привел, навестить, а она отсюда ушла одна. Редкая ты скотина, Андреутин, в тюрьме не всякого посетителя арестовывают. А что сталось с хромым попрошайкой, ты понятия не имеешь. Уж не стал ли он акушером, я одного такого знаю, мелкого «байрона»? Нет, того ты знаешь, говоришь, он лет тридцать тому назад принимал роды у твоей матери. Некоторым людям не следует иметь детей. Может, тебе надо было разрешить ему тебя кастрировать.
Это тебя пугает? Нет нужды, если мои руки до тебя не дотягиваются. У меня слишком болит живот, чтобы гонять тебя тут, у решетки давить. Подай мне горшок. А теперь давай про настоящее преступление, не отворачивайся, слышишь, я тебя насквозь вижу, как будто у тебя папаша стекольщик. Давай, выкладывай правду. Открой мне свою душу, покажи свою убогую квартиру, цыплячью грудь, фотографию, что прячешь в бумажнике. Ни к чему слезы, я на них не ведусь. Ну и что, что воздушная тревога, нас и так забыли. А ты куда? Нет ничего надежнее старой крепости. Разве что тебе прямо в рот попадут, если поймаешь зубами пулю. Да ты не настолько везучий. Страшный сон приснился, балерина? Рассказывай.
Ты избил албанца? Но посмотри на себя — ты в легком или полусреднем весе, причем с кулаками и ключами в кармане, а он — каменная копия копьеносца. Не скажу, бывает, и цыпленок побьет. Тогда судью надо застать врасплох, сжать худыми руками, распластаться и показать плоский живот, и посрамленный силач отзовет апелляцию, ты слышал о таких договоренностях? В твоем случае, извини, и софизм не помогает.
Говоришь, вы детьми были?
Куда делся этот ночной горшок? Меня теперь и голова убивает, как будто ложка доползла доверху, до черепа. Сожми мне виски. Я заплачу тебе, если ты меня добьешь.
И тут веревка порвалась.
Что это я сказать-то хотел? Вертится на языке. Куда вдруг подевалось? Нет, это не творило заработало, а мой мозг такой быстрый, что я едва за ним успеваю. Формулирую одну истину, а он уже готовит что-то другое. Честью потерянной клянусь, это не мозг, а кислота неземная, все растворяющая, уничтожающая.
Мы опять вместе, моя дорогая, надрываюсь с вашими чемоданами. Вы озабочены, разумеется, не из-за меня, хотя лицо мое красно и вены смятенны, хотя я под грузом едва не рухнул. Вы не бессердечны, но не можете все сразу. Закусываете нижнюю губку, морщитесь от стольких мыслей. Пересчитываете все в сотый раз. Чего только вы не забыли? Озабоченность вас действительно молодит. Можно даже предположить, что вы наслаждаетесь удобным бегством. Бегством? Ну да, вы смываетесь. Совсем чуть-чуть осталось, но у вас нервов не хватает. Кто дождется конца моего рассказа?
Служебный автомобиль господина директора незаметно оседает. Сколько тебя в этих вещах, собственнически спрашиваю себя, заполняя багажник. Останавливаюсь на полпути, как перегруженный носильщик, и сердце мое бьется с перебоями. Вы тайком отираете пот с моего лба, скопившийся на бровях, и мило улыбаетесь. Потихоньку выпрямляюсь, как штангист, ноги мои подрагивают. Голос пропал.