Или, нет, мой коллега-сокамерник поймал муху и зажал ее в кулаке, осторожно ослабляя давление. Сравнивать человека с мухой — меланхоличное общее место, но их конец совсем близок, их бог предсказуем, до него можно дотянуться свободной рукой.
Маленького Мая определим в учительскую школу, откуда он быстро сбежит, потому что сопрет часы у товарища. Будучи недоучившимся учителем, Карл украдет еще одни, хотя они стучали сипло, как песочные, а если упрямо останавливались, то их можно было сдвинуть чуть-чуть теплым дыханием, подтолкнуть слегка остывшим молоком, такая это была дохлятина, можно сказать, почти как живая, а наш окаянный положил на них глаз и опять обчистил соседа по комнате, понравилось в тюрьме, и вот, в конце своей кровавой сказочки, он с нами. Потом он воровал поэтически, из любви к искусству: детские коляски, бильярдные шары, деревянных лошадок, я не преувеличиваю, не домысливаю, любой ангел страшен. В тюрьме он придумал Виннету. И Тетушку Дролль, приличного кровожадного трансвестита, которого сочинил и сыграл в тюремном рождественском представлении.
В браке, говорят, жил целомудренно, ввязывался в спиритические сеансы, и однажды ночью едва не соскользнул туда, пока мы держались за руки, глубоко дышали, вызывали духов… У меня, у старика, воры выкрали быка, — причитал Иоаким, и на стол с неба внезапно упал золотой с ликом Тито, взревела траурная сирена, и заблудшая душа Карла Мая внезапно стала бледнеть.
Но как только воздушная тревога разогнала нашу маленькую противоестественную компанию, и все приготовились умереть в установленном порядке (в чем здесь тренировались с младых ногтей на занятиях по общенациональной обороне), я видел, как Андреутин вдохнул ту душу, которая быстро испарялась, и из-за всего, что после случилось, готов побиться об заклад, что она все еще где-то здесь, скорее всего, в носу, как щекочущий кусочек облака, или полип.
И это очень по-человечески, ухватиться за соломинку. Вы знаете, откуда родом Андреутин. Оттуда и эта униатская икона. Сокровища Серебряного озера. Слабеньким нужны родители, а здесь дело, признаюсь, изрядно запутанное. Не знаешь, кого лупить. Фуйка, Стрибер. Чудак из пенопласта. Поначалу, ей-богу, я думал, что он придуривается.
И кто теперь ему скажет прямо в лицо, что самые плохие детские писатели — сироты? Я? Тогда слушай, Андреутин, вполне закономерно, что эти сиротки становятся и наивными родителями: у них нет традиций, они свалились с неба.
Говоришь, детдомовцем был? Извини, но это еще больше осложняет дело. Ты отлично подтверждаешь мою теорию. Или мои фантазии, если тебе так приятнее. Проклятая эта Америка, мой дорогой. Ты можешь спасаться по-разному, но только смотри не ори: но я Карл Май! и пена выступит у тебя на губах. Так бывает. Этот старик, Иоаким, того гляди, загнется. Хорошо бы похоронить его вместе с его фараоном, а то получилась пустая трата времени, короткая настоящая загробная жизнь.
Мы еще сиживали в «Форме», когда кто-то тайком подменил портрет Тито на потрескавшейся стене. И кто знает, сколько поездов прошло мимо к тому моменту, пока мы обратили на это внимание. В то время Иоаким, разочарованный и подавленный, наглотался успокоительного, купленного на барахолке. Но как только закуковали на стене упомянутые часы, он передумал, выскочил из ванны, выбежал на улицу в мокрых трикотажных штанах и с пивным животом Архимеда вломился в отделение скорой помощи, истерически требуя, чтобы ему промыли желудок или поставили пиявки, и оказалось, что русские барыги накололи его, подсунув вместо снотворного просроченные витамины для крупного рогатого скота, такие большие шершавые таблетки, что он едва не удавился, глотая их без воды!
Ты такой судьбы хочешь, Чамил, идиот мой, не отчитанный?
Плохой из тебя выйдет отец. Мать? Думаешь, ты остроумный, именинничек? Высунь голову в окно подальше, не бойся. Видишь детей в парке? Думаешь, ты все знаешь? Ловят лягушек под листьями. Ловят лягушек и лижут их, в камышах полно лысых пятиконечных звезд. Откопали где-то (не кривись!), что яд на лягушачьих бородавках слегка галлюциногенный, и теперь все пионеры и молодежь обсасывают все, что квакает. Слышал, готовят паприкаш из сатанинского гриба, едят штрудели с ведьминым маком, лягушек облизывают. Когда ты сюда мою дочку привел, я ее едва узнал.
Я ненормальный? Слушай, мы слишком много себе позволяем. Сегодня каждый реалист — кандидат в дурдом. Нет, я просто не хватаюсь за новшества. Я сохраняю достоинство, я традиционалист, консервативный, патриархальный, толстый. Я не сижу на экстази, синтетике, таблетках. Я обычный алкаш. Душа.
Я тебя в некоторой степени понимаю, эту твою страсть, твой аппетит. Пусть дети вообще не похожи на детей. И я машинально присоединяюсь к Гумберту из «Гнезда кукушки», в момент, когда он демонстрирует в улыбке золотые зубы: может, ей и тринадцать лет, но только посмотри, как она усаживается, когда приседает на корточки и бросает на вас взгляд, поворачиваясь, ох, и у вас, доктор, порвались бы завязки на смирительной рубашке!
Я тебя понимаю, дружище, хотя и брезгую пить после тебя, как бы призывно ни сверкало горлышко бутылки.
Ты знал и мою старшую дочь, Златицу, но я ее больше не знаю. Хорошо, помню, что вы ровесники, и тебя я не могу винить. Моя первая дочь, если она вообще моя, поскольку все это не наши, а общие дети (как мечтал старина Платон), моя любимица сейчас где-то облизывает лягушек, а Саша Кубурин, золотой мальчик, на теневой стороне их съемной квартиры наблюдает за подрастающими грибами.
Не могу припомнить, когда (предполагаю, во время облучения разрушительным пубертатом, когда моськи начинают облаивать авторитеты и поднимать руку на строгих отцов) и почему Златица начала обсуждать дикие предположения (под влиянием своей безумной матери с мозолями от климактерической тоски), и даже порой в полголоса заявлять, что она (прости ее, Господи!) — внебрачная дочь Киша! И только для того, чтобы окончательно добить меня, полностью унизить. Неужели я должен доказывать каждому насмешливому идиоту бессмысленность свинских молодежных выпадов, выворачивать ее карманы в поисках следов наркоты, объяснять, что всякий бунт завершается нытьем и стыдом? Но, по крайней мере, это легко было объяснить на пальцах.
В восемьдесят девятом году умер К., и все, вспомни сам, говорили о рухнувшей стене, а ведь она была единственным железным занавесом, видным из космоса, единственным земным артефактом, заметным невооруженному глазу лунатика, или космического человека-лягушки, который облизывает свой ощетинившийся скафандр. Я бы сказал так. Но это уже история.
В той же старой газете, кроме статей о Берлинской стене, подпружиненных космонавтах и свиных клапанах, вшитых в сердце известного богатыря, сообщалось, что десять лет спустя, то есть нынешним летом, Солнце погаснет над нашим апатичным полушарием. Но вот уже весна, и эта слабенькая астрономическая угроза по сравнению со всем происходящим производит впечатление безобидного научно-фантастического рассказа.
Я думаю об этом, глядя на тупой глаз Циклопа — электрического обогревателя, установленного под окном нашей больничной камеры, он надежно светит в темноте, хотя и не привлекает внимания звездочетов с приклеенными бородами. Весь разогревшийся монолитный ковчег невыносимо напоминает мне поглупевший, угасающий HAL 9000, обезумевший компьютер из Одиссеи 2001, укрощенный седативами слабых токов, с вырезанным центром агрессии, более всего похожий на кастрированное чудовище, которое медленно издыхает на грязном полу клетки провинциального зоопарка.
Возможно, этот кошмар вызван тяжелым ужином, подумал я, потому что прежде чем задремать, на экране маленького телевизора, с которым мой сокамерник ложится в койку, я увидел восковое лицо Артура Кларка, сжимающего в руках таинственный хрустальный череп. Как много писателей на таком маленьком пространстве, улыбнулся я, как будто попал на склад уважаемых трупов, в турецкую баню Союза писателей!