– Господи! – приложила руки к щекам мама.
Папа погладил ее по плечу:
– На бога надейся, а сам не плошай. Давай собираться, родная.
Он всегда называл так маму: «родная».
Мама встала посреди комнаты, обвела взглядом наши пожитки и заплакала. А мы с папой стали думать и гадать, как бы все упаковать. Мебелишки у нас нажито было уже порядком: шкаф, комод, диван с полочкой, стол и стулья. Большая кровать с подзором – родителей, маленькая – моя. В чемодан мебель не влезет. Да к тому же папа сказал, что взять с собой нужно самое необходимое. Мама вытерла слезы и принялась наваливать на диван с полочкой самое-самое: швейную машинку, патефон с пластинками, лиса своего, елочные игрушки, одежду, простынки, наволочки, бутылку кагора – лечиться от простуды, а я положил свои четыре книжки и солдатиков. Плюшевый медведь пускай дом сторожит.
– Остальное потом подвезу, – тихо сказал папа.
Мама все поняла и ни о чем не спрашивала.
Шли дни и ночи, без праздников и подарков. Правда, случилась одна неожиданная радость: приезжал мой милый Миша. В темно-синей форме ремесленника. Прихлебывая чай с довоенным печеньем, сообщал новости. Володя в летном училище, Гришу недавно призвали. Где он – пока неизвестно. У деда отобрали машину – для фронта, для победы, на его заводе новый директор, военный, а дед как бы в отставке. Бегал в военкомат, требовал послать его на фронт. Не послали: не то здоровье, не те годы. Сидит теперь дома, злой и обиженный: с его-то боевым опытом да в тылу ошиваться! Бабушка плачет, успокаивает: да ведь, поди, кавалерии на этой проклятой войне уже нету, какие теперь тачанки, там танки солдатиков давят. Сам Миша трудится на паровозном заводе, выполняет военные заказы. Жалко, говорит, война скоро кончится, повоевать он не успеет, но надеется, что Гриша и Володя и без деда фашистов проклятых одолеют.
Обнялись мы все на прощанье, поцеловал меня Миша и ушел, провожать не велел. Мы с мамой долго смотрели из окна ему вслед. Он только раз обернулся и помахал нам рукой.
– Господи, только бы война поскорей кончилась, – прошептала мама. – Только бы их живыми увидеть.
Я понял: это она о Володе с Гришей. И однажды одного из них мы увидели. Он осторожно постучался, вошел, поставил в угол винтовку, снял шинель и шапку со стриженой головы, и только тут я узнал дядю Гришу. Мама бросилась целовать брата, суматошно расспрашивать, как он, где он и куда и что обо всех наших слышно. Дядя Гриша сказал, что Миша работает, шлет Владику большущий привет, Володя летает, что все живы и здоровы, а он отпросился на полчаса, и его эшелон вот-вот отойдет. Наскоро выпил рюмку водки, стакан чаю с пряником, потрепал меня по голове, поцеловал и ушел, гремя сапогами и оставив в комнате тревожный запах солдатской шинели. Мама посмотрела на меня, словно ища поддержки и утешения.
– Он вернется, увидишь, – сказал я самое главное.
* * *
Была уже поздняя осень, падал первый снег, фашисты лезли к самой Москве, когда нас отвезли на станцию папины рабочие, четверо молодых, остриженных наголо парней. Погрузили в вагон наши вещи: большую плетеную корзинку с крышкой и замком, чемодан и узел с чернильной надписью «Анна Леонова». Мама, одетая в телогрейку, солдатскую шапку и валенки с галошами, стояла как сонная.
– Счастливо вам, – сказали грустные парни и пожали мне руку.
– И вам счастливо, – отвечала им мама и поцеловала каждого на прощанье.
Пора было и нам грузиться, но мама все медлила, будто кого-то ждала, хоть папа и сказал, что провожать не придет. Вот показалась тележка, которую везли тетя Гриппа, Валера и какая-то незнакомая, закутанная в платок девушка. Юля сидела на узлах. Подъехав, тетя Гриппа что-то негромко сказала маме, потом крикнула в двери вагона:
– Эй, гражданки, принимай багаж!
Гражданки и один гражданин, Боря, приняли вещи, потом за руки втянули в вагон нас с мамой, Юлю, Валеру, упитанную тетю Гриппу и девушку в платке, которая молча села в самый дальний угол. Тележку втаскивать не стали: некуда было втаскивать. Мы начали оглядываться и размещаться.
Вагон называли пульманом, он был большим, четырехосным. Внутри нары в два ряда. Под нарами – багаж, на нарах – беженцы. Мы с мамой под самой крышей, рядом – Васька с тетей Фросей, тетя Гриппа с ребятами, много другого знакомого заплаканного люда. Нет мужчин, кроме Бори и нас, мальчишек, вокруг одни женщины. Посреди вагона железная печка, сделанная из обычной бочки, труба выведена в узкое окошко. Рядом – бачок с водой, ящик с углем и дровами. Сумки с хлебом, какая-то крупа в мешке, в другом – картошка. Значит, с голоду не помрем. Керосиновый фонарь висит, «а спички-то у женщин есть?» – испугался я.
– У кого спички, братцы? – спросил в вагонную полутьму и не узнал своего голоса – такой он стал хриплый, мужицкий.
Женщины зашевелились, Боря вытащил из кармана зажигалку, зажег фонарь, стало посветлее, а лица людей на нарах сделались белее и глазастее.
Боря наклонился к девушке:
– А мадам чего сидит? Ждет особого приглашения? Так ведь все места займут. Куда прикажете вас подсадить?
Девушка нерешительно поднялась, стянула с головы платок, и я узнал Эмму, только без длинной косы.
– Ой, зачем красоту обрезала? – пожалел Васька. – Полезай к нам, Фокина.
Боря помог ей вползти на верхние нары. Эмма на коленках пробралась к тете Гриппе, тихонько улеглась там и затихла. Люди вытянули шеи, вглядываясь.
– Чайник надо, – сказала мама. – По возможности, большой.
Боря приложил ладонь к виску:
– Есть, мой генерал! – И выпрыгнул из вагона.
На нижней полке тяжело заворочалась его мама Валя, толстая и всегда больная.
К нам заглянул замасленный мужичок, повертел головой в железнодорожной шапке. Женщины свесились к нему с неструганых нар, наперебой стали кричать все об одном: когда поедем и куда поедем? Мужичок пожал плечами: сведения, видно, были секретные. Зато Боря, гремя двумя ведрами и большущим чайником, влез, отдышался и сообщил, что эшелон перед нами вчера разбомбили в пух, и надо теперь ждать, пока там все разберут и очистят.
Женщины испуганно притихли. Мама сказала, что лучше бы, конечно, проскочить ночью. А в щель вагонной двери и в узкие окошки уже вплывали, густели сумерки. Боря покрутил фитиль фонаря, в вагоне вроде бы сделалось чуть светлее, зато сумерки за оконцами еще потемнели. Васька толкнул меня в бок:
– Надо печку топить, замерзнем.
Фрося и мама принялись за дело. Мама не всегда носила котиковую шубку с лисой и сапожки на каблуках – когда-то она жила в деревне и с печкой управлялась свободно. «Ишь ты», – удивилась тетка Фрося, а мама уже командовала: ставь чайник, наливай воду. Фрося выполняла команды, печка загудела, женщины и ребятишки потянулись к теплу.
– Сбегаю-ка я погляжу, как там дела, – сказал Боря.
Тетя Валя и рта не успела раскрыть, как он растаял в полутьме. Через несколько минут вагонную дверь задвинули снаружи, состав дернулся, стукнулись буфера, паровоз загудел, и мы поехали.
Тетя Валя закричала, и словно в ответ на ее крик где-то рядом так бабахнуло, что, казалось, небо обрушилось на крышу вагона. Застучали осколки, от испуга я не мог ни слова выговорить, только воздух глотал. Мама схватила меня, прижала к груди и стала гладить по голове. Потом сквозь шум в ушах до меня донесся уже не крик, а истошный вопль тети Вали. Она подползла к двери, стала дергать ее, но ржавые ролики не поддавались. Поезд набирал ход. Женщины подналегли, дверь заскрипела, отошла, в щель рванулись снег и ветер. Тетя Валя высунулась в темноту и стала звать:
– Бо-оря! Боренька! Бориска! Сыно-ок!
И другие женщины тоже начали кричать «Боря!» И мне показалось, что сквозь шум ветра и стук колес издалека, из безлунной темноты, послышался слабый Борькин голос.
Мы проскочили какую-то разбитую станцию, освещенную заревом пожара, мелькнули сошедшие с рельсов цистерны, видел я танки, пушки, машины. Тетя Валя рыдала в уголке, женщины обнимали ее, успокаивали.