Самыми красивыми были мои папа и мама. Папа молчун, а когда что-то не понимал, еще больше «выпуливал», как говорила мама, свои большие карие глаза. В выходные дни он ходил в наглаженной светлой рубахе, светлых брюках и белых ботинках. «Инженер», – слышал я шипенье Фроси. Так и есть, папа был инженером, и мама им очень гордилась. Инженеров в то время было мало, мне так вообще казалось, что кругом одни печники, стекольщики да точильщики ножей и ножниц. Они ходили по дворам и кричали: «Печки ложим!», «Стекла вставляем!», «Ножи точим!» Смотреть на их работу было приятно. Я мог часами стоять у будки сапожника и наблюдать, как ловко он режет кожу, как, взяв в рот мелкие гвоздочки, с пулеметной скоростью всаживает их по одному молотком в сапог!
Но самый большой интерес вызывал безносый старьевщик. Безносый – это ладно, а вот в своей телеге, запряженной старой клячей, он возил очень нужные вещи: пугачи, стрелявшие пробками, мячики на резинке, разноцветные очки, книжки с картинками… Все это можно было не за деньги купить, а обменять на кости, тряпки и старые галоши. И хотя мы потихоньку поддразнивали мужичка: «Кости, тряпки и галоши! Обдирала я хороший!», – но ходили за ним толпой, выменивая сокровища на поеденные нафталином бабушкины кофты, собачьи кости со свалки и драные сапоги.
Бесстрашный Васька однажды притащил новые пахучие галоши. За них он получил потрясающий черный пугач – не отличишь от настоящего револьвера – и пачку пробок, набитых спичечной серой. Добрый Васька давал пострелять всем, даже большому парню Боре, который и отобрал оружие: малолеткам не положено. «И кстати, галоши воровать из дому грешно» – так сказал Боря. С Борей не поспоришь – говорят, он был связан с местной шпаной, ходил в клешах, загребая ими пыль, и в кепочке с пуговкой, смотрел вприщурочку. Даже его необычная фамилия – Шкарбан – вызывала у нас уважение. Мне он чем-то напоминал Мишу – наверное, «ухваткой», как говорила баба Дуня.
Васькина мать, обнаружив пропажу, стала кричать из окна, грозя красным, распаренным стиркой кулаком:
– Чертов ребенок, куда галоши девал? А ну-ка иди, иди, аспид, сюда!
Васька обреченно пошел, размазывая слезы. И тут вдруг Боря, поглядев на согнутую спину пацана, пришел ему на помощь. Пронзительным свистом остановив мальчишку, он подошел к окну (Васькина семья жила на первом этаже), положил локти на подоконник и долго нашептывал что-то Фросе. Та сперва сердито отмахивалась, а потом засмеялась и захлопнула окошко. Васька, шмыгавший мокрым носом, оторопел: и умеет же Боря разговаривать с женским полом! А Боря небрежно бросил ему:
– Иди, мать обедать зовет. Не тронет, не боись, аспид.
Я очень любил выходные дни, когда родители договаривались со своими друзьями, брали еду, вино, нам, детям, ситро и уходили в ближний лес. Но самое главное, они брали с собой красный коломенский патефон и ящичек с пластинками. Чтобы патефон завести, крутили ручку, но детям покрутить не давали – сломаем. Сначала все слушали «малышовские» пластинки: стихи про мороженое, про рассеянного с улицы Бассейной, – их читал Маршак, следом песни, которые нравились мне больше всего: про красную конницу, трех танкистов, – и, наконец, патефон ублажал взрослых: «Ночь светла», «Прощай, мой табор», «Под крышами Парижа», «Дождь идет», «Расставание». В общем, сплошное утомленное солнце и печальная луна. Вся эта тягомотина была не для нас, и мы носились по поляне, ловили жуков, девчонки собирали свои цветочки-василечки. Было весело и вольно, спалось потом мертво.
Сказки на ночь мне не рассказывали. На мои просьбы мама, как раньше бабушка Дуня, отвечала, не отрываясь от швейной машинки:
– Рассказать тебе сказку про свинью-лупоглазку? Рассказать другую – про свинью голубую?
Я перебивал:
– Расскажи про утку – она улетела в будку! – И ложился в родительскую постель в ожидании папы.
Знал, что папа будет рассказывать случаи из своей юности: как рыбу они с дедом ловили и подцепили щуку с бревно, которая таскала их по всей речке, вспомнит об учебе в институте, о товарищах – в честь одного из них, рано умершего, он и назвал меня Владиком, именем несолидным, малолетним каким-то. (Позднее, когда я стал уже взрослым, то переименовался в дядю Славу, «дядя Владик» – это как-то совсем уж не очень…)
Все свои рассказы папа всегда заканчивал вагранками, мартенами да домнами. Эти самые домны я представлял в виде огромных горячих и дымных громадин, из которых льется металл. А что делает инженер? Точильщик точит ножи, сапожник шьет сапоги, а инженер? Бумажки, что ли, пишет? А металлург металл варит? В кастрюле? Так и спросил однажды папу, прикинувшись бестолковым. Он посмотрел на меня своими большими темными глазами и сказал со вздохом:
– Завтра утром я тебе что-то покажу. А пока проваливай давай в Храпов.
Утром мы пришли куда-то на край города, протопали через какие-то ворота. Потом в тесной будке паровозика без тендера въехали в огромный цех, полный звона и скрежета. Пахло горячим машинным маслом. Люди были маленькие, а станки в цехе – большие. Нам с папой кивали, улыбались. Меня покатали, как на карусели, на каком-то большущем станке, который так и назывался – «карусельный». В модельном цехе мне показали ярко раскрашенные модели, папа сказал, что по ним отливаются металлические детали разных нужных машин, и, не дожидаясь моих расспросов, повел меня в свой чугунолитейный цех.
Я мало что углядел в дыму и чаду, помню только, как видел в синем глазке печи бурлящий металл. Меня провели куда-то наверх, надели на глаза очки с синими стеклами, через которые я, ошалев от внезапного восторга, наблюдал, как, озарив весь темный цех до самого потолка, выбрасывая миллионы искр, льется в ковш золотой поток. Видно, я так разволновался, что все литейщики, глядя на меня, потом смеялись, вытирая с лица грязный пот. Это были совсем другие взрослые, которых я раньше не знал. Настоящие взрослые люди, сильные и умелые.
Я прокричал папе (говорить нормально в шуме и грохоте невозможно), чтобы подарили мне что-нибудь на память – да хоть вон ту сизую великолепную железяку.
– Нельзя, – наклонился к моему уху не любимый папа Коля, а строгий начальник цеха товарищ Николай Иванович, – нельзя, парень, руки обваришь.
Тут только я обратил внимание, в каких тяжелых, непрожигаемых шляпах, робах и рукавицах трудятся литейщики. Могли бы и мне такие перчаточки дать. Я немного покривился, но долго обижаться не стал. Тем более, в воротах цеха кто-то из чумазых рабочих сунул мне в карман очки, как у чугунолитейшиков, с синими защитными стеклами. И пожал мне руку своей горячей, шершавой, могучей ладонью. «Спасибо!» – сказал я. Он в ответ улыбнулся, и только тогда узнал я Васькиного отца, совсем не того, который дрался с женой и спал в лопухах.
Дома я разглядел подарок. Таких настоящих рабочих очков не было ни у кого из ребят. У меня были танк, самолет, как у Валерия Чкалова, плюшевый медведь, десять оловянных солдатиков и совсем уж детская игра «Репка», но это все не то. Я походил в очках по комнате, заглянул в синюю кухню, намылился было на улицу, но мама сказала, что уже вечер, а на дворе и так темно, куда ж в очках-то. Спорить с ней я не стал.
С мамой мы хорошо ладили, дружили. На всю жизнь запомнилась картинка – светлая солнечная комната и мама, молодая, красивая, с пушистыми темными волосами, вышивает на машинке цветы и поет тихонько: «Сидел и две птички, ростом невелички». Для этого вышивания я специально рвал в палисаднике анютины глазки – их мама особенно любила.
С мамой я ходил на рынок и в магазины, где она покупала мне мороженое. Особенно я любил походы накануне новогодних праздников. Бусы, всякие там шарики мы не покупали, зато – папанинцы на льдине с домиками, самолет, на котором наш герой Валерий Чкалов летел через Северный полюс, белые медведи, дирижабли, светофоры, смешные клоуны, красные звезды, спортсмены, девушка с серпом и снопиком пшеницы, много ватных ярких фруктов и овощей. Дедов-морозов, помнится, наши мамы делали сами: собирались у кого-то из соседей, клеили, красили, снабжали красноносых веселых стариков бумажными мешками с подарками. Мне очень хотелось поглядеть, что в мешке. Неужели только вата? Однажды Васька разрезал-таки мешок, ничего в нем не нашел, зато схлопотал по затылку от тети Фроси. Моя мама покачала головой, а грузчица Фрося, поглядев на свои ладони-лопаты, виновато произнесла: