По доносу Сенчагова нас арестовали на следующий день, 6 октября 1961 года. Инкриминировали организацию «антисоветских сборищ» на площади Маяковского и на частных квартирах, обсуждение программы предполагаемой организации в Измайловском парке, намерение изготовить листовки, ну и, конечно, «обсуждение террористического акта». Лично мне вменили в вину два «антисоветских выступления», а Кузнецову – молчаливое «одобрение» тезисов о расколе комсомола, зачитанных Буковским. Приговор – 7 лет усиленного режима мне и Кузнецову, замененного сначала особым, а потом – после семи месяцев пребывания на спецу – строгим режимом. 5 лет получил Илья Вениаминович Бокштейн. С нами он почти не соприкасался, на площади Маяковского витийствовал не с «анархо-синдикалистских» позиций, а с откровенно антикоммунистических, «буржуазных». Свидетелями против него были в основном дружинники из отряда Агаджанова. Чекисты решили включить его в нашу группу, хотя он арестован был на два месяца раньше, 6 августа, прямо на площади, взят «с поличным».
О ходе следствия Кузнецов говорит: «Все вели себя достаточно благородно»[14]. Впрочем, я и по сей день упрекаю себя в том, что давал показания на себя. И на себя не надо было показывать. Стерильное поведение у меня было в 1974–1975 гг., во время второго следствия (по делу о журнале «Вече»): полный, абсолютный отказ от показаний: «Не скажу!» Зачем хитрить, увиливать, искажать события, когда так просто не говорить ничего. Брежнев не пытал, иголки под ногти не всовывал. Если что-то и было положительное при государственном социализме, так это в брежневский период. Хрущев был либералом для репрессированных коммунистов, но как он преследовал верующих, издевался над Церковью!
Сразу после приговора Мосгорсуда 9 февраля 1962 г., когда конвой вел нас по коридору, известная инакомыслящая Елена Строева вручила нам по букету роскошных цветов. Конвоиры мгновенно их вырвали. Я писал об этом эпизоде в своем очерке «Площадь Маяковского, статья 70-я», но, к сожалению, машинистка, видимо, не любившая Лену, выбросила эти строки из текста, а я не проверил. Мелочь, конечно, но как часто из таких мелочей рождаются обиды, недоразумения, неприязнь. Как часто наше бытие омрачает зависть и гордыня.
Русский националист
13 апреля 1962 г. я прибыл на зону, в исправительно-трудовое учреждение ЖХ 385/17 в поселке Озерный Мордовской АССР. По дороге Москва – Самара на мордовском перегоне есть станция Потьма. От этой станции почти перпендикулярно к основной магистрали проходит местная железная дорога Потьма – Барашево. От нее-то по обе стороны колеи, словно грозди виноградной ветви, расходятся лагеря. Все это называлось Дубравлагом или Дубравным Лагуправлением ГУЛАГа. В советские времена здесь находились и политические зоны: одиннадцатая (пос. Явас), седьмая (п. Сосновка), девятнадцатая (п. Лесной), десятая или особая зона (п. Ударный) и вот была семнадцатая в Озерном (10–12 км от Яваса, «столицы» Дубравлага). На 17-м, в сравнительно небольшом лагере (300–400 чел.) сидели одни «антисоветчики», т. е. осужденные по статье 70-й УК РСФСР («Антисоветская агитация и пропаганда»). Поступали сюда в то время по 2–3 чел. еженедельно со всего Советского Союза (только номер статьи Уголовного кодекса других союзных республик мог немного отличаться). Здесь встретил я ранее осужденного Мосгорсудом (5 мая 1959 г. к 6 годам лишения свободы) инженера и поэта Игоря Васильевича Авдеева (1934–1991), того самого, из-за связи с которым был арестован мой однокурсник А.М. Иванов. Авдеев был певцом террора. Он считал, что тоталитарный строй может быть низвергнут только путем целенаправленного систематического устранения руководителей государства. Воспевал народовольцев, Желябова, Перовскую: «Мы славим высшую смелость, КОМУ НЕЛЬЗЯ ПОМОЧЬ!» Того изуверства, когда стреляют, в кого попало и даже в невинных детей, как теперешние «гинекологи» типа Басаева, в романтической голове Игоря не было. Как-то мне пришел запрос с воли от моих соратников, просивших моего политического благословения на акцию «Космос» (или «Космонавт»), т. е. на реализацию похороненной в сентябре 1961 г. идеи теракта. Я на эту акцию добро не дал. Игорь Васильевич, узнав об этом, был крайне возмущен моим отказом: «Ребята рвутся в бой, а ты их удерживаешь. Оппортунист!» У него был друг Альгис Игнотавичюс, с которым они сошлись на этой идее. Помнится, 20 августа 1962 г. уже на другой зоне мы с Игорем вдвоем пили чай, отмечали заочное освобождение Альгиса (нас к тому времени разбросали и тот освобождался, кажется, с семерки). Игорь Васильевич был как-то по-особому собран, напряжен и намекал мне, что скоро узнаем из газет о важном событии. Прошли годы, но в газетах об акции Игнотавичюса ничего не появилось. Гончаров назвал бы это «обыкновенной историей». Вышло так, что ни сам Игорь (освободился 9 декабря 1964 г.), ни Альгис, когда оказались на свободе, к террористической идее не возвращались: она согревала их только в зоне. Помню, как один зэк, освобождавшийся с другой зоны, специально приехал в Барашево к лагерю 3–5 и, дождавшись, когда мы шли угрюмой колонной из производственной зоны в жилую, громко прокричал всем: «Встретимся на баррикадах!»
Вообще психология зэков имеет свои особенности. В некотором смысле это мотив отложенного времени. Вот мы тут сидим, как в консервной банке, но дай только срок: освободимся – покажем! И, конечно, присутствует большое мнение о себе – наперекор государству, которое наказало, заклеймило, унизило и швырнуло тебя на самое дно общества. Это попытка своеобразного возмещения за то, что ты одет в бушлат с биркой (фамилия и номер отряда), острижен наголо, приговорен к принудительному труду, к казарме, к двухъярусной койке, к нормированному времени и т. д. Гордыня – нехристианское чувство, но, увы, тоже согревает. Когда я писал об этом в своей книжке «Дубравлаг», строгая православная цензура забраковала мою рукопись, как недостойную быть опубликованной в православном издательстве, где следует печатать исключительно высокодуховную и нравоучительную литературу. («Дубравлаг» был издан потом журналом «Наш современник» при поддержке И.С.Глазунова.) Достоевский точно отразил эту особую гордыню у каторжников. И еще: «Кто бы ни был каторжник и на какой бы срок он ни был сослан, он решительно, инстинктивно не может принять свою судьбу за что-то положительное, окончательное, за часть действительной жизни. Всякий каторжник чувствует, что он НЕ У СЕБЯ ДОМА, а как будто в гостях. На 20 лет он смотрит, как будто на 2 года, и совершенно уверен, что и в 55 лет по выходе из острога он будет такой же молодец, как и теперь, в 35. «Поживем еще!» – думает он…»[15]
Вот именно: «Поживем еще!» – это у Федора Михайловича рассчитывает обычный зэк, уголовник. А политический заключенный тем более видит момент освобождения как начало новой исключительно активной деятельности. Между прочим, Достоевский пишет, что каторга сама по себе не так уж и тяжела, что и работа каторжная вполне выносима. Но тяжесть ее в ПРИНУДИТЕЛЬНОСТИ и БЕСПРЕРЫВНОСТИ. Вот что давит больше всего. Классик прав также и в том, что заключенный ощущает себя в возрасте, в каком посажен, и почти таковым чувствует себя до конца срока. Я сам лично сел в 23 года и через 7 лет, освободившись в 30, чувствовал себя душевно почти двадцатитрехлетним. Мы много рассуждали на эту тему с Андреем Донатовичем Синявским. Тот, как мне показалось, мотив отложенной жизни не воспринимал, а полагал, что ВСЮДУ ЖИЗНЬ и что бытие за колючей проволокой – ТОЖЕ ЖИЗНЬ, просто в чем-то своеобразная.
Итак, в Озерном на 17-м тянули срока (в этот период сравнительно небольшие: по первому разу – до 7 лет) «антисоветчики». Было много украинцев. О них Игорь Авдеев сказал так: «Согласятся на любую Украину – коммунистическую, демократическую, фашистскую, лишь бы отдельно от России. Главное – обособиться от нас и доказать, что они – не мы, что они – другие». Столь же русофобски были настроены прибалты, с «колонизаторами» не общались, Альгису Игнотавичюсу за общение с нами литовцы объявили бойкот. «Наши» большей частью были марксисты-ревизионисты. Здесь оказались Лев Краснопевцев, Николай Обушенков и их подельники. Были демократы, социал-демократы (Виктор Трофимов, Сергей Пирогов) и едва-едва прорезывались русские патриоты. Таковыми считали себя еще на воле Вячеслав Солонев и его соратники (Виктор Поленов, Юрий Пирогов и другие). Последние и осуждены были за интерес к фольклору, к русским корням, конечно, как бы в «антисоветской» упаковке. Осужденный за «анархо-коммунизм» (как близко к нашему «анархо-синдикализму»!) Юрий Тимофеевич Машков стал в лагере приверженцем русской идеи. Как и бывший социал-демократ из группы Трофимова Варсонофий Хайбулин, а также матрос Георгий Петухов.