1891 год
1 января.
С Новым годом!.. Я встречу их здесь ещё четыре, и затем… куда? За границу? Чем лучше быть — профессором или купцом? Всего лучше быть губернаторшей, тогда бы я много сделала для нашей гимназии. Сегодня мне весело…
1 февраля.
Утром посмотрела на себя в зеркало — на меня смотрел урод! Да, это печальный факт, я чуть не бросила зеркало, но сколько ни искала хоть привлекательной черты на лице своём — не находила, и всё более убеждалась в своём собственном уродстве: предо мной была одна из тех физиономий с грубыми чертами, которые я положительно ненавижу… А скоро бал. Мучительное сознание собственной неловкости и незначительности уже теперь охватывает меня… Скверно, скверно!.. После бала я буду на положении Настеньки из “Тысячи душ” {Роман А. Ф. Писемского (1821—1881).} в её первый выезд в свет, с тою только разницею, что с ней хоть один танцевал, а со мною никто не будет… <…>
23 марта.
Как давно не раскрывала тетради. Теперь я гораздо более люблю думать, чем браться за перо; для меня дневник уже не место излияния моих мыслей и чувств, как прежде, а так — тетрадка, которую раз, много два, в месяц возьмёшь в руки и запишешь кое-что, если есть время… <…>
19 апреля.
Неужели это не сон, и “Крейцерова соната” в моих руках? {Законченная Л. Толстым в 1889 году, “Крейцерова соната” подвергалась неоднократным цензурным запретам, однако расходилась во множестве литографированных и гектографированных списков. Опубликована в 1891 году в 13 томе Собрания сочинений писателя после разрешения, данного Александром III 13-го апреля того же года, но 19-го апреля Е. Дьяконова, безусловно, читает ещё не подцензурный текст.} Ах, как весело! Снова начинаю верить в свою счастливую звезду. Звездочка! свети мне чаще и ярче, свети так, как светила сегодня, будь умница… Как хорошо! И какой я наклею нос моей почтенной наставнице — “Не читайте, Лиза, этого произведения, если даже оно и попадётся вам в руки”. А я делаю как раз наоборот…
И то, о чём я даже не мечтала, считая невозможным, исполнилось так просто и легко. У знакомого адвоката заговорили, между прочим, о “Крейцеровой сонате”, и я призналась, что мне и думать нечего её прочесть (я вообще равнодушно относилась ко всем толкам и разговорам об этом произведении, именно вследствие невозможности прочесть его самой). П.П. засмеялся: “Да вот, она у меня, не хотите ли посмотреть?” Я удивилась, едва скрыв своё смущение. — Хоть бы “посмотреть” — и то хорошо. — Принёс. Я осторожно полистала; вероятно, на моём лице изображалась смесь удивления и почтения, которое я чувствую ко всем произведениям Толстого. Заметив это, кругом засмеялись. Шутя, я уверяла всех, что буду помнить, по крайней мере, как держала в руках эту тетрадку. Мне очень хотелось попросить её прочесть, но я не смела, считая это невозможным. Вдруг, к моему великому удивлению, П. П. предложил мне дать её прочесть. Я обрадовалась и на вопросы — не узнает ли мама — сказала, что никто ничего не узнает. — “Мы с вами вступаем в заговор”, — смеясь заметил адвокат. Я простилась и ушла с драгоценным свёртком.
22 апреля.
Только что кончила читать “Крейцерову сонату”. Я читала её, наслушавшись разных суждений и толков, которые сводятся к одному: окружающая жизнь становится противной и гадкой вследствие страшно тяжёлого впечатления от произведения. Содержание, само по себе, действительно ужасно. Рассказ Позднышева — это целая поэма страшных страданий, почти беспрерывных нравственных мучений. Невольно удивляешься, как это люди выносят такую жизнь? Но и Позднышев не вынес её до конца, иначе — он сошёл бы с ума. Тонко и глубоко затронул Толстой все стороны души человеческой… Но, может быть, вследствие моего полного незнакомства с отношениями мужчин и женщин, незнания жизни и каких-то страшных пороков и болезней, — на меня “Крейцерова соната” не произвела чрезвычайно сильного впечатления, и, прочтя её, — я не усвою себе “мрачный взгляд на жизнь”…
1 мая.
Я писала в прошлый раз о “Крейцеровой сонате”, но мне так хотелось спать, что я прервала свои рассуждения. Может быть, это и хорошо?
Я помню, когда читала “Анну Каренину”, то зачитывалась ей до того, что всё забывала: мне казалось, что я не существую, а вместо меня живут все герои романа. Такое же ощущение испытывала я, читая “Крейцерову сонату”, она притягивала меня к себе, как магнит. Это чисто физическое ощущение. “Крейцерова соната” не только не произвела на меня “ужасного” впечатления, а наоборот: я и прежде любила произведения Толстого, теперь же готова преклоняться пред ними. Многие писатели описывали и семейную жизнь и стремились дать образец народной драмы — и никто из тысячи писателей не создал ничего подобного “Крейцеровой сонате” и “Власти тьмы”. Я жалею, что моё перо не может ясно выражать моих мыслей. Я могу сказать, но не написать; говорить легче… Пока жив Толстой, пока он пишет, — нельзя говорить, что наша литература находится в упадке: Толстой сам составляет литературу. Теперь то и дело раздаются сожаления: талантов нет, посредственностей много, ничего хорошего не пишут. Ну и пусть талантов нет и посредственностей много: гений один стоит всех талантов и посредственностей. Оттого-то они и редки. В нашей литературе в один век явилось три гения {Имён Е. Дьяконова не называет, — но по характеру упоминаний в её дневнике можно предположить, что двое из подразумеваемых ею “трёх гениев” это Пушкин и Л. Толстой, третьим же мог бы оказаться Гоголь либо Лермонтов.}; явится ли столько же в будущем столетии? — Навряд ли. — Так имеем ли мы право жаловаться? — Нет, нет и нет… Может быть (!), я буду иметь случай прочесть “Исповедь” {Цензурный запрет на публикацию “Исповеди”, законченной в 1884 году, перестал действовать лишь в 1906-м. До этого момента “Исповедь” распространялась в списках и копиях.} Толстого. Вот бы хорошо!
18 мая.
Экзамены кончились, и всеми нами овладело какое-то грустное настроение. Не было и тени радости. Нам было грустно, оттого что скоро придётся расстаться друг с другом и многие из нас вступят в жизнь. Это “вступление” в настоящую жизнь не для всех приятно, главное же, — никто из нас не знает, что кого ждёт впереди. И теперь всем было как-то тяжело и скверно; заглядывая глубже, можно думать, что нам было бессознательно грустно от неясного предчувствия ожидающей нас будущности. Эта будущность темна; поприще наше, к которому нас подготовляли, — трудно и неблагодарно и непосильно многим из нас. Мы проживём — и не останется от нас на земле даже камня, по которому могли бы узнать о нашем существовании. Нам предстоит тёмная, безвестная жизнь… <…>
23 мая.
Сегодня мне П-ская объяснила всё для меня непонятное, и я впервые в жизни узнала столько гадости и мерзости, что сама ужаснулась. Она мне объяснила смысл слов — изнасиловать, фиктивный брак, проституция, дом терпимости… это ужасно мерзко, отвратительно… Так вот в чём состоит любовь, так воспеваемая поэтами! Ведь после того, что я узнала, любовь — самое низкое чувство, если так его понимают… Неужели Бог так устроил мир, что иначе не может продолжаться род человеческий… К моему величайшему изумлению, оказалось, что и здесь, в Ярославле, существует дом терпимости, несчастные женщины проживают там с жёлтыми билетами… О позор, стыд, унижение! Как их мне жаль! Лучше бы им не родиться никогда… ведь это — ужас! У меня теперь точно глаза открылись. Бог всё премудро устроил, но из этого люди сумели сделать величайший, безобразнейший из грехов; Он справедливо наказывает таких людей страшными болезнями, и болезней этих не надо лечить, — это наказание. Но где же нравственность? Где священники и церкви? Просто голова кружится…
30 мая.
Вчера в последний раз мы одели форменные платья, в последний раз сделали официальные реверансы, собравшись в зале, и получили свидетельства… Сердце сперва готово было разорваться от тысячи разнообразных ощущений: весело и грустно, жалко и страшно… Но потом… В последний раз, расставаясь, может быть, навсегда, крепко обнявшись, мы сказали друг другу “прости”. <…> Проходите скорее 4 года! Что я буду делать в ожидании совершеннолетия — это ещё вопрос, а о том, что буду делать после — о, это я уже решила! Вот тогда… но нет, не буду писать. <…>