31 июля.
Перед тем как поместить в газете объявление об уроке — мною овладело раздумье: что я хочу сделать? Ведь объявления об уроках помещаются только нуждающимися в них бедными людьми. А я-то? Мое желание иметь урок, разве это не каприз? Мне он нужен только для того, чтобы иметь свои деньги, карманные деньги, которых мама давать мне не соглашается. Знакомых у меня нет, следовательно, уроков мне доставить никто не может, я и придумала поместить объявление.
Что сказал бы на это мой гордый и самолюбивый отец? В поисках уроков есть всегда что-то унизительное… О, наверно, папа запретил бы мне и думать об этом, если б узнал, что его родная дочь, не менее гордая, чем и он, сама решилась поместить объявление, как самая последняя городская учительница…
В руке у меня был клочок бумаги с написанным объявлением; стоило разорвать его — и всё кончено… Такие мысли волновали меня, но… Рубикон был перейдён…
2 августа.
Объявление начинает приносить “плоды”: бабушка пришла в ужас, мама очень недовольна, говорит, что я прославилась на весь город, молчит, грозы пока нет, но для меня хуже всего это молчаливое гонение. Все и всё против меня. Теперь я готова сознаться, что поступила довольно необдуманно, не сказав никому ни слова; за эту выходку мне придётся поплатиться.
На семейном совете решено: прекратить печатать объявление и не пускать меня на Французскую выставку в Москву. <…>
1892 год
8 января.
Как сон, прошли эти дни святок — я веселилась. Теперь я всётаки успела ближе познакомиться с обществом, хотя меня держат слишком строго, наблюдают за мной постоянно, находя, что я ещё очень молода для частых выездов. Действительно, я моложе всех барышень, у меня нет такой представительности и самоуверенности, но ведь это приобретается привычкой… Мне уже смешно себя вспомнить прошлогодней гимназисткой, которая дрожала как осиновый лист, подавая впервые в жизни руку гимназисту.
1 марта.
Боже мой, до чего гадка моя жизнь! Ты, в руках которого наша жизнь, — неужели Ты не можешь послать мне избавления? Я не знаю, что теперь выйдет из меня: характер мой стал несносен и всё более и более разгорается во мне ненависть к этой жизни…
Жить так, чтобы не знать, что будет с тобою завтра — вот что увлекает меня; лучше работать и ходить босиком, но быть спокойной в душе, нежели носить туфли, ничего не делать и постоянно волноваться о самой себе. Христианство запрещает самоубийство, но будь я язычницей, — меня уже с 14-ти лет не было бы на свете. <…>
10 марта.
<…> Всё, что написано мною раньше за все эти четыре года, представляет только внешнюю, малоинтересную связь событий. Я делала это из боязни и скрытности, но теперь всё это оставлю. Я даже рисовалась иногда в дневнике, но… повторю слова Марии Башкирцевой: “к чему лгать и рисоваться?” — в особенности мне. Написав свой дневник, Мария Башкирцева думала оставить “фотографию женщины”, и ошиблась: её дневник, выходящий из ряда обыкновенных, не может представить “фотографию женщины” — в нём она писала искренно и правду, что я делаю очень редко относительно себя самой, скрывая большую часть того, что думаю. <…>
13 марта.
<…> Я буду писать о себе, ещё одной “фотографией женщины” будет больше. Но я женщина изломанная, если можно так выразиться, я полна противоречий самой себе, у меня неровный характер. Прежде всего, — что я такое? я и сама не могу сказать. Находятся люди, называющие меня странной. Это неправда: я очень обыкновенна; даже моя наружность — мое отчаяние, — с каждым днем я всё более убеждаюсь в простой, но неприятной истине — что я урод, или очень некрасива. А такое сознание в 17 лет ужасно.
Я обожаю красоту, в чём бы она ни выражалась. Во мне нет также той привлекательности, которая заставляет и некрасивых казаться красивыми; я не интересна, и никогда ни один мужчина не найдёт удовольствия в беседе со мною. Говорят, что я много читала, — и это вздор: читала кое-что без разбора, что попадалось под руку. О моих способностях все и всегда были почему-то высокого мнения, но я совершенно не знаю математики, хотя и кончила с медалью курс гимназии. Судьба дала мне огромное честолюбие, большие планы… но совсем не дала данных для исполнения всех и удовлетворения зверя, грызущего моё сердце. Боже меня сохрани быть завистливой, но я иногда не могу не жаловаться на эту злую мачеху… Если бы случилось так, что я должна была обеднеть, — то могла бы жить как Диоген в бочке. <…> Я вся состою из крайностей, а потому и думаю двойственно: если это так, то так, а если иначе, то иначе, мне всё равно. Я чувствую, что жизнь в нашей семье заставит меня возненавидеть семейную жизнь. Я никогда не выйду замуж, в чём для меня нет беды. Мое одиночество в семье заставляет меня сильно страдать, меня никто не любит; должно быть, — лишний человек в семье. Это чувство ужасно, и я постоянно молюсь, чтобы как-нибудь избавиться от такой жизни. Напрасно: Слышащий всех — не слышит меня. Впрочем, я, кажется, богохульствую, чего не должно быть в дневнике молодой девушки. Можно быть пессимисткой, только не по отношению к религии. Однако, я не смотрю слишком мрачно на жизнь: она очень интересна и занимательна для всякого, и я сомневаюсь, что из двух лучше: умереть, не зная и не увидев жизни, или же умереть, вполне изведав её со всеми её дурными и хорошими сторонами. В первом случае — полное неведение; во втором — знание великой науки — науки жизни…
2 апр. Вел. четверг.
Сегодня в церкви, под звуки печального пения, я вдруг почувствовала, что не могу дать ответа на вопрос: что такое Бог? Давно перестав думать о Нём, — не понимаю Его. Глаза мои наполнились слезами, горло сжало, мне стало страшно, и я упала на колени, упрекая себя за неверие, — грех, в котором до сих пор никогда не была виновата в детстве, ибо мысли о Боге для меня были самыми лучшими.
Начали читать Евангелия. “Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога и в Меня веруйте” {Евангелие от Иоанна,14, 1.}. Это краткое изречение мне кажется почему-то полнее, выразительнее и торжественнее других… Именно так: “да не смущается сердце ваше”… Эти слова, как и всегда, произвели на меня впечатление: казалось, что сам Бог говорит нам, и мой смущённый ум сразу успокоился… <…>
16 июня.
Когда я пишу эти строки, — слёзы навертываются на глазах и рука невольно дрожит. Я видела весь ужас смерти… Мой крёстный был безнадёжен, и вчера утром, когда я пришла к нему,— жена его встретила меня с заплаканными глазами: “Он умирает”. Я бросилась в спальню, и… чуть не вскрикнула от страха и жалости: он лежал с открытыми глазами и ртом, никого не узнавая и тяжело хрипя. Я откинулась в угол, испуганно посмотрев на это страшное зрелище: смерть уже была здесь… ужасно было её приближение. Доктор сказал, что больной ещё может прожить около суток: мозг уже был поражён, но отчего последует смерть, от наростов в мозгу, или от кровоизлияния — неизвестно…
Томительно потянулись часы… И вся погружённая в думы, прислушиваясь к тяжелому хрипению умиравшего, ходила я из угла в угол по комнате… В первый раз в жизни я видела так близко наступление смерти и обратилась к религии. Есть что-то утешительное в вере… Надо веровать. Вот уже скоро душа покинет своё тело… что будет чувствовать она, какова будет жизнь души после смерти, что ждёт её? Я вся замирала под гнетом этих мучительных вопросов. <…>.
Наступила ночь, страшная ночь. С крёстным сделалась перемена: хрип перешёл в стон, и этот беспрерывный стон привёл меня в ярость. Я металась по комнате, бросалась ко всем иконам, прося Бога или о смерти крёстного или об его выздоровлении. Я была зла на всех и на себя за то, что не была в состоянии помочь ему. Наконец, утомившись от гнева и молитв, всё ещё слыша стоны, я немного прилегла на диван и заснула. Проснулась, вскакиваю и бегу: крёстный всё так же. Мне вдруг представилось, как через несколько часов в зале будет стоять гроб, как будут петь панихиду… Я вздрогнула невольно, и мне опять стало страшно…