Любовь несовместима с насилием закона; она — вся свобода.
Христос, проповедуя свой закон любви к ближнему — не старался оформить его жандармскими предписаниями и не сделал исполнение его принудительным — из-под палки. Иначе — уничтожилась бы личная свобода. Так и в браке. Повиновения нельзя предписать ни законами гражданскими, ни доводами Толстого, которые не выдерживают никакой критики. Взаимные отношения супругов — их подчинение друг другу, а также и руководство семьёю — должны быть их чисто личным делом, основанным на добровольном согласии, и постороннему какому бы то ни было обязательному постановлению тут не должно быть места. Только тогда исчезнет то развращающее семью соперничество мужа с женою во власти, о котором говорит Толстой.
Чуткость гения, однако, подсказывает ему, что есть нечто неладное в современном строе семьи, и в одном из отрывков он говорит: “отношения полов ищут новой формы, и старая начинает разлагаться”… и что “существование старой возможно только при подчинении жены мужу, как это было везде и всегда и как это происходит там, где семья ещё держится”.
Да, совершенно верно, — отношения полов ищут новой формы. Но не такие “мысли” Толстого помогут молодому поколению найти эту новую форму.
Женщина, веками угнетённая, подавленная, приниженная — пойдёт за таким учением, которое обещает освобождение и человеческую жизнь. Таким учением является социализм.
Так было во все времена: всякое новое учение, всякий новый идеал находил себе горячих приверженцев среди тех, нужды которых он наиболее удовлетворял.
В современном строе общества — женщине, как самостоятельному человеческому существу, нет места. Она должна занимать или подчинённое положение жены, или бороться за своё существование, не имея одинаковых с мужчинами прав, следовательно — более слабая в борьбе.
И в том и в другом случае её путь труден и часто ей не по силам. Социализм, в программе которого стоит вопрос об изменении всего существующего строя общества, — даёт наибольшее удовлетворение нуждам всех угнетённых.
И да наступит скорее то время, когда все они соберутся под его знамя, — и рухнет весь этот старый, отживший строй общества…
Париж, 1902 г.
“Толстой умирает…”
Письмо из Парижа
{Вероятно, предназначалось для публикации в русской прессе. Напечатано в издании 1912 г.}
Воскресенье, 23 февр. 1902 г. 1 ч. ночи.
Толстой умирает! Сегодня в “Petit Journal” напечатана телеграмма: “D’apres les dernieres nouvelles de l’etat du comte Leon Tolstoi’, on peut constater un fort abaissement de la temperature el un affaiblissement du pouls.
La situation du malade est critique” {Согласно последним сведениям о состоянии графа Льва Толстого, у него наблюдается резкое падение температуры и ослабление пульса. Положение больного критическое (франц.).}.
Быть может — в эту минуту, когда я пишу эти строки, — уже угасло наше светило, наша гордость, наша слава… Сердце разрывается от боли и отчаяния, чувствуешь, что переживаются страшные минуты — когда уходит самое лучшее, что только есть в нашей жизни, когда великое сердце великого гения вот-вот перестанет биться…
Франция готовится с блеском праздновать столетие со дня рождения Гюго…
Мы же, русские, — что будем переживать в эти дни?
С 26-го начнутся торжества — в Пантеоне, потом в Сорбонне, потом ещё целый ряд празднеств.
А Россия, Россия! О, моя милая, далёкая, бесконечно любимая родина! Какое несчастье для неё, для нас, её детей!
Такие люди, как Толстой — если б они жили веками, — всё казалось бы, что мало жили, что их потеря — величайшая жестокость судьбы, — так они бесконечно дороги всем, таким ярким светочем сияет их жизнь, такая сила обаяния исходит из их сердца.
Гюго умер так недавно… Его многие знают и рассказывают, как несимпатичен он был в последние годы, — скуп и узкоэгоистичен. Его никто не вспоминает как человека, и чествуют только великого гения.
Тогда как Толстой… да у кого найдётся слово осуждения последних 20 лет его жизни, — кто осмелится сказать что-нибудь дурное о нём?
Недавно хоронили Клеманс Ройе. Ни одной слезы не было пролито над могилой этой гениальной женщины… Все говорили хвалебные речи, и только.
Когда человечество теряет великий ум — тяжелая потеря. Какова же она должна быть, — когда мы теряем не только великий ум, но и великое, святое сердце?.. Он искал истину.
Быть может, никому из нас не дано найти её, — но в этом искании, в этом бесконечном стремлении души к идеалу — и есть святость…
Он светил всему человечеству, не только нам. Не много найдётся гениев в истории человечества, и вряд ли есть равный Толстому гениальный человек — великое сердце, великая душа…
Как мы малы сравнительно с ним, и в то же время — как он близок всем нам, дорог как близкий человек, как чуткая любящая душа. Он не подавляет своим величием, не отчуждает от своей личности, а как магнитом притягивает, и блеск его согревает душу, наполняет её радостным сознанием — что человечество может бесконечно возвышаться, достигать высшего нравственного совершенствования. Какое счастье, что родятся такие люди! Какое бесконечное горе — при мысли об их потере!
Но великое сердце не может умереть… Великая всемирная любовь — всегда жива. И если есть там — за пределом нашей жизни — в вечной славе и вечном сиянии успокоится этот человек …
Но как же мы глубоко несчастны теперь!
Все эти дни — газету взять страшно. Страшно слышать: “mais vous savez — Tolstoi’ est tres malade” {А вы знаете — Толстой очень болен (франц.).}…
— О, не говорите, не говорите об этом! — говорю я с ужасом и чувствую, что точно стоишь над бездной…
Ужас, ужас … нет, не может быть! Кажется, что он не должен умереть… должен жить… Пусть другие умирают вместо него! Десятки, сотни, тысячи — только бы он жил! Нет, — это жестоко, это несправедливо… Судьба, посылая нам таких людей, — точно издевается, отнимая их у нас…
Из писем
{В издании 1912 года “собственником” писем назван И. С. Н-ко, бывший член Неплюевского братства, — по-видимому, он и является их адресатом.}
Париж. 36, rue de l’Arbalete. 4 апреля 1902 г.
…С чего же начать Вам повествование? 3-го августа прошлого года я сдала переходный экзамен на юридическом факультете, и теперь на II-м курсе. Здесь можно кончить в три года, и тогда получается, что называется здесь licence — по-русски это соответствует кандидату прав; но можно учиться ещё года два — тогда получишь диплом доктора прав. Это уже повыше нашей кандидатской степени, но и пониже ученой степени магистра. Не знаю, дойду ли я до доктора, это будет зависеть от многих посторонних — семейных обстоятельств. Пока что — просто готовлюсь к переходному экзамену на III-ий курс.
Вакации я провела в Англии. Научилась немного по-английски, видела Лондон, жила недолго и в провинции, недалеко от моря. Познакомилась с другом Толстого Чертковым, прочитала массу всяких заграничных изданий. В конце октября вернулась сюда — и началась снова студенческая жизнь.
Только я здесь гораздо меньше занимаюсь наукой. Жизнь — такая пестрая, разнообразная, захватывает меня всю,— и едва успеваешь наблюдать, знакомиться, изучать одну из сотой доли её явлений. Время здесь летит с такой ужасающей быстротою, что я только думаю — как же это? — ведь так, пожалуй, и не заметишь, как и смерть подойдёт, если жить до старости в таком Вавилоне. Напрасно Вы думаете, что я совсем офранцузилась. О, нет! Я слишком русская для этого. Только русские евреи, попав в Париж, разучаются говорить по-русски и не научаются хорошо по-французски. Вот уж поистине жалкие существа!
На торжестве по поводу столетней годовщины рождения Гюго я была везде, или почти везде — пропустила только приём иностранных делегатов и бал в Hotel de Ville — городской думе. Зато была в Пантеоне, куда попасть было страшно трудно. Но мне вдруг повезло. На весь наш факультет было прислано всего 32 билета; желающих оказалось 400 человек, и — вообразите — No по жребию получила я, одна женщина из всего этого числа! Я глазам своим не верила. Мне дали лучшее место впереди, прямо перед бюстом Гюго, в самом центре храма. Такая моя удача возбудила общее удивление среди моих товарищей; один из них — и поклонник в то же время {Вероятно, Андре Бертье.} — будучи в восторге от моей удачи, не нашёл ничего лучшего, как сказать: