А вот — внизу, в левом углу, госпиталь Бусико, и там Ленселе! Какое красивое имя! Оно всё состоит из мелких ласкающих звуков, самое красивое из всего списка… все остальные звучат как-то грубо в сравнении с ним.
— Дайте мне, пожалуйста, этот лист… — попросила я Дриля.
— Зачем вам? — удивился он.
— А это для статистики. Мы с одной медичкой давно интересуемся — какой процент иностранцев между экстернами.
— С удовольствием, берите… мне кстати он больше не нужен,— согласился добрый Дриль.
А мне даже и совестно не было за свою ложь. И я, в благодарность, была как можно внимательнее и любезнее с ним и его немцем, рассказывала им разные разности, спорила, — словом, развлекала их до самого Сен-Клу.
Немец оказался “с душою прямо геттингенской” {А. Пушкин, “Евгений Онегин”, глава вторая, строфа VI.}. Сначала дичился и говорил мало, но под конец прогулки читал из Гейне и, прощаясь, торжественно заявил, что “такой женщины, как я, он ещё никогда не встречал”…
21 мая.
Herrmannsen попросил позволения бывать у меня, в восторге от того, что я как-то зашла к нему в его комнату. Немедленно вытащил свой альбом, показал портреты всех родных, всех барышень, в которых был влюблён…
Я в двадцать два года была куда серьёзнее его… Оттого что я внимательно выслушала все его признания относительно прошлого, все мечтания о будущем — он пришёл в восторженное настроение и чуть не клялся в преданности до… самой смерти, в том, что оказать мне какую-либо услугу — составит величайшее счастье его жизни. Это меня рассмешило.
— Ну, а если я поймаю вас на слове и действительно пошлю с поручением? — спросила я.
— Я только этого и желаю, — пылко воскликнул юноша.
— Хорошо. Я сейчас напишу письмо, а завтра рано утром вы пойдёте в госпиталь Бусико, спросите мсье Ленселе и подождёте ответа.
И я внутренне смеялась от души. Забавно было видеть, как он весь насторожился при слове “мсье”, как явное огорчение отразилось на его лице. Пришлось для его успокоения объяснить, что посылаю его к интерну за книгами, нужными мне, а посылать письмо по почте — долго ждать ответа, так удобнее, он скорее принесёт.
По мере того, как я объясняла, лицо его прояснялось, и наконец, — вполне убеждённый, что “ничего тут нет” — он с тем же восторгом принёс мне бумагу, перо, чернила и конверт, и я наскоро написала записку…
24 мая, пятница.
В одиннадцать часов утра Herrmannsen стучался в мою дверь.
— Войдите.
Он вошёл сияющий. Я знала, что ему доставит удовольствие подробно рассказать об исполненном поручении,— а мне — выслушать. Недаром немцы — народ обстоятельный. Он начал с того, как нашёл конку, как сначала перепутал и не на ту попал, и потом догадался, пересел на другую и т. д. Наконец, как пришёл в Бусико, как его впустили, как он долго ждал в павильоне. “И вот он вышел. Я ему передал ваше письмо, он взял, прочёл, спросил, как вы себя чувствуете, я сказал, что не знаю, — и потом куда-то ушёл и принёс ответ. Вот”.
И Herrmannsen достал из бокового кармана своего сюртука вчетверо сложенный жёлтый листок, на котором было напечатано “Бесплатные консультации” — там наскоро, его рукой были написаны две строки: “Приходите сегодня вечером, после обеда. С уважением, Ленселе”.
— Знаете, мадмуазель,— прибавил честный немец, — он мне показался красивым и серьёзным малым.
Так он красив? А ведь, в самом деле, я ещё до сих пор не успела рассмотреть его лицо.
И так же добросовестно ответила немцу:
— Да? А я и не замечала; каждую нашу встречу я находилась в таком состоянии, что и глаз не могла поднять. — И я от всей души благодарила милого юношу.
В восемь часов я одевалась, чтобы ехать в Бусико. Наступающее лето заставило расстаться с траурным платьем, и вместо чёрного корсажа я купила несколько белых. Большая белая шляпа а la Bergere… Впервые в жизни я одевалась с удовольствием: зеркало отражало прелестную молодую женщину, которая счастливо улыбалась мне…
Мне казалось, что электрический трамвай идёт медленно… и ещё пришлось ждать бесконечные десять минут у вокзала Монпарнас, так как трамвай оказался переполненным…
Вот наконец — улица Лекурб… а там немного дальше Бусико… Опять неизбежный вопрос консьержа:
— К кому вы, мадмуазель?
— К мсье Ленселе.
— Первый этаж, направо.
Перед тем как позвонить, я посмотрела на маленькую аспидную доску, на рамке которой черными буквами напечатано “interne de garde” {Старший субординатор (франц.).}, а на доске мелом написано было: Lencelet.
Так вот отчего он бывает здесь по пятницам, значит, это его дежурство.
Я позвонила. Горничная отворила дверь.
— Мсье Ленселе просил Вас немного подождать, — сказала она, вводя меня в библиотеку.
Дверь соседней комнаты тотчас же отворилась, и из неё вышел Ленселе.
— Здравствуйте, мадмуазель… прошу вас подождать в моей комнате… Мы сейчас обедаем… <…>
Мы прошли в его комнату. Он зажёг электричество. Окно было открыто, и поток майского воздуха лился в комнату.
— Извините, что я вас оставлю. Так вот, почитайте пока, а если хотите — вот и медицинские книги. Я скоро вернусь.
И он быстро ушёл.
Оставшись одна, я с любопытством осмотрелась. Дверца зеркального шкафа была приотворена. Я заглянула туда: толстые книги в красивых переплётах стоят там… Ни вещей, ни платья — ничего! Как странно… Туалетный стол — пустой. Чем больше вглядывалась я в обстановку комнаты, тем более она производила впечатление чего-то двойственного — точно она служила каким-то временным пребыванием. Письменный стол был буквально завален книгами на французском и немецком языках с массою рисунков… среди них валялась пачка запылённых визитных карточек. Я взяла и прочла: “Е. Ленселе. Старший субординатор, ул. Брезен, 5”
Так вот оно что! значит, он живёт не здесь, а где-то в городе.
Ящик письменного стола был не вполне задвинут: в нём лежала масса всяких бумажек, писем…
Я плотно задвинула ящик и рассеянно перелистывала толстый медицинский том. Из книги выпала закладка — узенький клочок бумаги, вырванный из тетради — как мне сначала показалось.
Я подняла его, чтобы вложить обратно на место, и вдруг нечаянно прочла: “pas trouvee chez moi” {Ненадолго отлучилась (франц.).}…
Письмо от женщины!
И только тут заметила я, что клочок бумаги был элегантной голубой узенькой карточкой с золотым обрезом, такой узкой и длинной формы, какой я ещё не видала.
Так вот как…
Я вертела в руке бумажку. Взглянула ещё раз… какой неразборчивый почерк! только и видно, что, “ненадолго отлучилась…” — должно быть извинение, что не застал её дома. Вверху стояло число: 2 февраля 1900…
Мне стало стыдно, что я нечаянно прочла хоть одну фразу из чужого письма. Но чёрт бы побрал эти модные бумажки, похожие скорее на клочки, чем на письма. Знай я, что это письмо — никогда бы в руки не взяла. Хорош тоже и он — употребляет женские письма на закладки своих книг…
Я села у стола и взяла “Frau Sorge” {Роман Германа Зудермана (1857—1928), “Госпожа Забота” (1887).}.
Как хорошо в этой уютной, светлой комнате! Уже одно то, что я в ней была, действовало на меня успокоительно. Я читала “Frau Sorge” уже давно, и знаю, что в конце есть прелестная сказка. Но не успела начать её, как вернулся Ленселе.
— Много ли Вы успели прочесть? Приношу извинения — сегодня мы задержались с обедом…
Я подумала, что он мог бы и поторопиться, но часы обеда и завтрака священны для каждого француза, и сократить их нельзя. И из вежливости, вслух, отвечала:
— Ничего страшного… И потом, я ненадолго…
— Нет—нет, сегодня я не занят… у нас есть время до десяти часов… Я обещал Вам книгу — сейчас принесу…
Он вернулся через несколько минут с толстым томом.
— Я был в большом затруднении, у нас в библиотеке нет таких книг — и притом я не знаю, в чём дело.
— Да я и сама не знаю; воспитатель брата наотрез отказался сказать, чем был болен брат…
— Удивляюсь. Отчего он не мог сказать — вот предрассудки-то! — говорил он и сел напротив, перелистывая книгу. — Видите ли, я не знаю, вряд ли эта книга будет вам полезна. Вы ничего не поймёте.