Вспоминаю смерть папы; всё случившееся в этот день я помню очень ясно, и всётаки мне кажется, что как будто всё это я видела во сне… — “Лиза, поди, посмотри папу-то”, — шёпотом зовёт меня бабушка поздно вечером… Я вошла в комнату и увидела… Нельзя больше продолжать: надо Евангелие прочесть, — теперь час, когда умирал папа. <…>
10 февраля.
Читаю “Исторический Вестник”, и даже жалею, что взяла его: зависть берёт к иным людям, Вот, например, воспоминания г-жи Головачёвой-Панаевой {А. Я. Панаева (1820—1893), писательница, мемуаристка. Ее воспоминания “Русские писатели и артисты. 1824—1870” печатались в NoNo 1—11 журнала “Исторический вестник” за 1889 год.}. Сколько интереса! Сколько видела она, с какими образованными людьми находилась с самого детства! Ещё ребенком она вращалась в театральной среде, потом вышла замуж за известного литератора И. И. Панаева, очутилась между литераторами. Она теперь, наверное, старуха, старше моей бабушки, а сколько она знает! Если ей с малых лет приходилось вращаться в той среде, где главное — искусство, требующее более или менее умственного развития, то как же тут не позавидуешь! У г-жи Головачёвой отец и мать Брянские — артисты императорского театра, у них постоянно бывало большое общество, актёры и театралы,— есть что вспомнить, даже и с раннего детства. А потом — какое у неё бывало блестящее литературное общество! Островский, Некрасов и другие!.. А что мне вспомнить в прошлом? — В глухой провинции, ни одного интересного знакомства…
18 февраля.
Сегодня умерла мамина няня. Царство ей небесное! Уже давно она хворала, но всё выздоравливала, хотя и стара была — 89 лет. Многое она видала на своём веку, и всё почти помнила. Умная, добрая, славная была няня! — “Все мы умрём, да только не в одно время, — сказала Александра, — сколько ни живи, а два века не проживёшь”. Вот своего рода философия. Хотя я и очень редко разговариваю с прислугой, но почти после каждого из этих разговоров невольно задумаешься, как они объясняют так ясно и просто то, над чем ломают себе многие головы. У нас прислуга вся своя, нерехтская, не тронутая нынешней “лакейской цивилизацией”. Вот, например, Александра, она несчастлива с мужем, но никогда на это не жалуется, ей и в голову не приходит, что можно было бы жить лучше: “ничего не поделаешь, уж на то Божья воля”, — таков у неё ответ на вопрос, отчего это так, а не иначе. И с этим убеждением люди живут, родятся, растут и умирают; и нет у них никаких “почему”, которые часто портят жизнь образованному человеку, и живут тихо, смирно, ничего не зная, и про них никто ничего не знает. Один Бог ведает всех людей и дела их…
19 февраля.
Нет, верно я всегда буду одна; скучно, что нет никого кругом, но я никогда не даюсь этой думе; и если бы я дала себе волю — тоска бы заела меня, это уж я чувствую, только сдерживаю её, — ну и цела. Теперь мне бы хотелось иногда, очень редко, впрочем, с кем-нибудь поговорить, рассказать о чём-нибудь, посмеяться, и если бы была здесь А. Н. — мне бы никакой подруги не нужно было бы, потому что она единственный человек, которому я могу сказать всё. О, как мне тогда было бы хорошо! <…>
26 февраля.
<…> Ал. Ник. сказала, что чахотка заразительна. Я была в восторге. Значит, стоит мне прийти к больной Лизе, поцеловаться с ней несколько раз, подольше посидеть — и заражусь. Я чуть было на стуле не подпрыгнула, но Ал. Ник. сказала, что можно заразиться, находясь постоянно с больным, и притом долгое время, а я ведь самое долгое могу сидеть у Лизы — час!.. <…>
25 марта.
Подруга Соня свободно владеет формой стиха; как легко читать её стихотворения! Всего их шесть, небольшие, в три, пять и шесть куплетов, и видно, что у Сони есть талант. Сестра Валька тоже сочиняет, попадаются иногда недурные строфы, но она ещё не сочинила такого стихотворения, где бы не было ни одной неподходящей рифмы, ни одной глупости: слово “плач”, напр., она рифмует “калач”. А вот у меня таланта ни к чему нет, да я об этом и не думаю, и не жалею…
26 марта.
Я часто воображаю себя умершей: лежит тело, моя бывшая оболочка, от которой я только что освободилась, я в воздухе невидима, но вижу и слышу всё. Моё тело кладут на стол, совершают над ним панихиды, плачут (впрочем, это едва ли), кладут в гроб, и зарывают в землю. Когда же зароют моё тело в землю, тогда я пойду отдавать отчёт Богу о том, что я сделала в течение своей жизни… В смерти нет ни для кого разницы: умирает Царь, умирает в тот же день и минуту и последний рабочий, — и души обоих одинаково летят к Богу, отдают Ему отчёт о делах своих, и идут потом каждая в место, уготованное им Богом… Завидовать некому: всё временное; а когда сравнишь нашу жизнь с вечностью, то сделается страшно, страшно до того, что я раз чуть было не вскрикнула от ужаса, когда стала представлять себе вечность. Но сколько ни думай человек, он себе не может ничего представить бесконечным, такова природа людская, хотя и говорят “его никогда не забудут, память его вечна”, но если бы действительно вздумали себе представить это “вечно” и “никогда”, то никогда не представили бы. Человек не в состоянии представить себе, ужас объемлет его, когда он углубится в слово “вечно”, и мы до того привыкли ко временному, что неспособны стоять спокойно перед вечностью. Вот почему умирающие очень часто бывают тревожны: дух человека смущается при переходе в вечность. Только те и умирают спокойно, кто жизнь свою провел безупречно… <…>
3 мая.
Вчера был экзамен русский письменный; тема была простая: “Типы недоброжелателей науки по первой сатире Кантемира”. Её я плохо помнила, и сочинение вышло неважно. Плохи дела! И французский скверно, да и русский тоже! <…>
13 мая.
Вчера днём, помолившись в часовне, иду в гимназию переулком, а мне навстречу трое нищих — просят денег. Сперва я отказала, но потом нагнала их: “У меня нет денег, хотите взять мои серёжки?” — “Давай, давай, матушка”, — был ответ. Сама не помню, как отстегнула и сняла серьги — бабушкин подарок — и положила в руку одной старухи. — “Они золотые”, — сказала я ей, и поскорее ушла вперёд. Какое-то странное чувство испытывала я, когда ушла от них; определить это чувство я не умею, но оно с такою силою всю меня охватило, что я даже разозлилась. Отчего это бывает?.. Отсутствие серег моих никто не заметил, пока никто ничего не знает.
15 мая.
Вчера похоронили Лизу… умерла от чахотки. Упокой, Боже, её душу! Последний раз я её видела в марте, и тогда уже видно было, что не долго ей жить, что она уже “не от мира сего”, так странно говорила и смотрела, — рука, как палочка, самая тоненькая. Лиза, Лиза! И умерла-то ты среди казёнщины, и никого близких при тебе не было. Говорят, что её хорошо похоронили наши, много плакали; это не мудрено: хорошая, славная была она. Досадно, что я не была на похоронах, и даже не знала, когда она умерла! Надо как-нибудь летом собраться на кладбище, узнать, где она похоронена. Вот, мы на земле остались и экзамены держим, а Лиза то ведь где теперь? Теперь она знает всё, всё, что на земле делается; ведь она жива, да только не здесь.
Я себе смерть так объясняю: живёт человек, думает, говорит, все его действия мы видим; умер человек, т. е. вылетела от него душа — и тело не движется, лежит. А душа то ведь всё та же. То, что мы называем “я” всегда будет живо и никогда не умрёт; “я” это не эгоистическое выражение; по-моему, “я” это — сама душа, одушевляющая тело. Когда мы повторяем “я” несколько раз кряду и смотрим и тоже время на руки, ноги, плечи, — мы чувствуем, что не это, не это наше составляет “я”, а что-то такое внутри нас, и что “я” только заключается в этой оболочке. Посредством “я” мы чувствуем, ходим, говорим, словом, — проделываем всё то, что проделывают и все люди; но нет “я” — и мы ничего не можем сделать! Посредством “я” совершается всё лучшее и всё худшее в мире: “я” властвует над другими, “я” разрушает царства, города, истребляет народы. И вот, смерть извлекает “я” из тела, и какие бы великие дела ни творило бы “я”, — всётаки тело его беспомощно, и оно уже не может действовать без “я”, а это “я” отдает отчёт Богу о своих делах и поступках. “Я”, живое, вечное из вечных, живущее частью на земле — в теле, а частью в небе, — освобождённое от тела, часто приводит меня в ужас “Я, я, я”, до бесконечности живущее!