Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порождённое в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но эта страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне, и я любил
Всем напряжением душевных сил.
… … … … … … … .
Так лишь в разбитом сердце может страсть
Иметь неограниченную власть…
Лермонтов
{Из стихотворения “1831-го июня 11 дня”.}
… les pensees humaines sont conduites non par la
force de la raison, mais par la violence du sentiment.
Anatole France
{…человеческие мысли управляются не столько силой разума, сколько мощью чувства.
Анатоль Франс. (франц.).}
1900 год
Париж, 1 декабря 1900 г.
Я дошла до такого состояния, что уже не сплю большую часть ночи, вся вздрагиваю при каждом шорохе, засыпаю только под утро…
Холодно… Сквозь окна едва пробивается тусклый свет серого дня… Грязные обои, маленький столик вдоль стены, кровать, занавеска для платьев, небольшая печка в углу, стул, умывальник — вся эта обстановка на пространстве трех аршин в квадрате — вот моя комнатка — cabinet, — как по-здешнему называют… Света мало, воздуха тоже, зато самая дешёвая во всём нашем маленьком пансионе… <…>
Я совершенно здорова и в то же время непригодна ни к чему… хуже всякой больной. Делаю всё как-то машинально… И бумаги переписывала и прошение подавала о приеме на юридический факультет… А выйдет ли толк какой-нибудь из этого, раз я не в состоянии работать?
6 декабря.
Кажется, опять начинается со мной старая история. Опять это ужасное состояние. Оно подкрадывается так тихо, так незаметно, как ядовитая змия… А я уже чувствую её жало.
Точно обруч какой сжимает голову, сначала слегка, потом сильнее и сильнее… Ничего не хочется делать, читать, работать — сил нет, умственных сил… Эта проклятая головная боль уничтожает их. И от сознания своего бессилия, своей неспособности к работе — отчаяние, ужас. Душа вся болит, в ней нет живого места, и тоска безграничная, отчаяние страшное охватывает её…
Чего-чего я ни делала, чтобы вылечиться! Ко скольким знаменитостям обращалась в Петербурге!.. Нам, учащимся, это ничего не стоило. Придёшь — знаменитость слегка выслушает, потом промычит: “мм… отдохните…”, сунет рецепт, с достоинством отклонит деньги!.. Я заказывала лекарства, ездила на отдых, на морские купанья; пока лечишься — как будто бы и ничего… новые места, впечатления — развлекают… Но потом — опять, опять то же. То слабее, то сильнее, — смотря по обстоятельствам.
Когда кончила курсы, думала — год отдохну, брошу книги, занятия — авось оправлюсь. Пока перемена места и впечатлений — мне легче. Возвращаешься к старым местам, к старым воспоминаниям и делам семейным — опять хуже… Но ведь нельзя же всю жизнь путешествовать?! Особенно больно и плохо делается мне, когда вспоминаю о сестре, — уже тогда поистине. Можно сказать: вы, воспоминанья, — не мучьте меня!
Они меня именно мучат… <…>
До чего тяжело, до чего тяжело всё это!
8 декабря.
Сегодня получила письмо от Вали.
По обыкновению, грустное, точно придавленное чем-то. С каждой строчкой — так и кажется — смотрят её печальные глубокие глаза, из-за писаных слов слышится её голос: “за что загубили меня?” Не переписываться с ней нельзя. Ей без того тяжело живётся.
А каждое её такое письмо — точно раскалённым железом проводит по незажившей ране. Я заслужила, заслужила эти страдания.
Я не так виновата, ведь я была так молода, я годом старше и не могла лучше её понять последствия. Мы одинаково росли, одинаково мало знали жизнь и людей. Нет, эти упреки совести слишком мало заслужены.
11 декабря.
Я совсем больна. Сегодня утром голова так закружилась, что чуть не упала.
Придётся, видно, обратиться к доктору…
Есть у меня здесь одна знакомая женщина-врач Бабишева, приехала сюда с дочерью. Добрейшая дама, курит папиросы и по-дворянски нерасчетливо тратит деньги. Уже заняла у меня 20 франков до первого числа. Дочь — студентка медицинского факультета, тонкое, хрупкое существо, вся поглощённая медициной. Она только что перевелась из Лиона на первый курс. Спрашивала её — к кому обратиться, — она ничего и никого ещё не знает; целыми днями сидит над книгами — к экзамену готовится. Мать её — специалистка по женским болезням — тоже ничего не знает. Дочь посоветовала отправиться в Ecole de Medecine {Медицинский факультет (франц.).}… Совсем измучилась.
12 декабря.
Пошла в эту Ecole de Medecine.. Спросила консьержа, — где консультация по нервным болезням?
Тот сказал: в Сальпетриер {Медицинский центр близ Парижа.}, от 9 [до] 11, спросить клинику д-ра Raimond’a. Я посмотрела на часы — было половина десятого. Можно было надеяться попасть на приём. <…>
Консьерж весьма обстоятельно указал мне омнибус. Я села на бульваре Сен-Жермен, и дорога до Сальпетриера показалась мне бесконечной. <…>
Вот она, эта знаменитая больница…<…>
— Где клиника доктора Raimond’a? — спросила я у служащих.
— Третий дом налево.
Это был маленький, чистенький одноэтажный домик с двумя дверями.
Я отворила наудачу одну из них, вошла… и… остолбенела.
Большая с низким потолком комната была переполнена студентами и студентками. Впереди возвышалась эстрада, а на ней, небрежно развалясь в кресле, сидел, очевидно, один из медицинских богов, окружённый своими жрецами-ассистентами.
Перед ним стоял стул, на нём сидела женщина в трауре и горько плакала; рядом с ней стоял мужчина средних лет, — очевидно, её муж.
— Ну-ну, опять слёзы, опять чёрные мысли? — презрительно-свысока ронял слова профессор, не глядя на больную {Многие реплики разговоров, а также письма, записки и т. п., написанные по-французски, даны Е. Дьяконовой в 3-й части её дневника либо в оригинале, либо с параллельным русским текстом. В нашем издании всё (за исключением некоторых названий и имён) дано в русском переводе.}.
Несчастная женщина молчала, опустив голову и тихо всхлипывая.
— С самой смерти сына всё так, — ответил за неё муж. И за свой почтительный ответ был удостоен:
— Ну-ну?!
Ещё вопрос, ещё ответ мужа, и опять снисходительное: “Ну-ну?”
Опрос больной, очевидно, кончился.
Её свели с эстрады по лесенке; профессор написал рецепт и протянул его мужу. По их уходе — он стал объяснять студентам болезнь, её симптомы и следствия. То, что он говорил, было, очевидно, умно, очевидно, хорошо, — но, по-моему, не хватало одного, и самого главного: сострадания к несчастному человеку, — и своим грубым обращением с больной ученый профессор подавал самый плохой пример своим ученикам.
Бледный, худенький мальчик в сопровождении родителей-рабочих робко взошёл на эстраду и растерянно озирался кругом.
— Ну-ну, — а тут что у нас? — снова раздался снисходительно-повелительный голос знаменитости, которая даже не шевельнулась при появлении больного.
Сердце болезненно замерло и остановилось…
Так неужели же и мне надо взойти на эту эстраду, вынести весь этот допрос перед сотнями любопытных глаз, мне — и без того измученной жизнью — перенести ещё всё это унижение своей личности, служить материалом для науки, да ещё с которым обращаются так презрительно??
И эстрада показалась мне эшафотом, а профессор — палачом.
Взойти на неё добровольно?!
Голова кружилась всё сильнее и сильнее…
— Мсье… что это…
Стоявший рядом со мной студент, усердно записывавший всё время лекции в тетради, обернулся с недовольным видом.
— Это демонстрация больных и лекция. Идите в приёмную и ждите своей очереди.
— А нельзя… иначе?..
— В клиниках всегда так делается.
Он вовсе не был расположен давать объяснения, профессор читал, и ему надо было записывать. Все стоявшие и сидевшие кругом тоже сосредоточенно записывали каждое слово.
Я вышла из залы, прошла немного вперед и отворила другую дверь.
Небольшая комната, вся заставленная скамейками, на которых сидели больные, ждавшие своей очереди.