Что теперь?! Совершилась величайшая историческая несправедливость! Позорное обвинение остается в силе… да падёт на голову этих подлецов-судей вся кара земли и неба! Право, — после этого, если и стоит жить, то разве лишь для того, чтобы бороться во имя торжества правосудия. И что за дело обвинённому, если его приговорили к 10 годам заключения, вместо пожизненного?! <…>
Ничем иным не может быть мотивировано это осуждение, как только боязнью судей-офицеров — оправданием Дрейфуса — осудить своих генералов, “честь армии”. <…>
“Новости” {Имеется в виду издание “Новости и Биржевая газета”.} или лекции? Там стенографический отчет, а тут — субстанции, категории… Право, я не в состоянии буду сдать экзамен, до того меня взволновало это событие, хотя из предыдущего No уже можно было предвидеть исход. И, точно нарочно, до экзамена остается один день, а у меня повторен всего 21 билет из 59, причем труднейший отдел остается за флагом — весь Кант…
Вот 2 месяца, изо дня в день, с напряжённым вниманием читаешь газеты… Неужели же правосудие остается побеждённым, неужели на пороге XX столетия история Франции будет заклеймлена преступлением? Справедливость! — вот моя религия, — религия справедливости! С самых ранних лет первое, что стало выделяться в моём сознании, — была справедливость; во имя её я отстаивала и боролась за своё человеческое право образования <…>.
15 сентября.
<…> Нет, не суждена мне дружба ни в родственном кругу, ни в товарищеском… Несчастная странница — одинокая душа — чего же ты ищешь?!
И невольно приходит в голову сюжет для повести или рассказа… Содержанием книжки служило бы всё пережитое за эти годы: знакомство с миром науки, потом — искание чего-то, неудовлетворённость, потеря веры, знакомство с Неплюевским братством, описание этого уголка, где жизнь построена на идеальных основах, наконец, — ясное сознание невозможности какой бы то ни было веры, двойственное сознание — привязанности к этим людям идеи, и невозможность вполне слиться с ними — приводящая к самоубийству над книгою Лукреция “De natura rerum”. Это было бы в своем роде “Годы странствования”, но не Вильгельма Мейстера {“Годы странствий Вильгельма Мейстера” — роман И. В. Гёте.}, а никому не ведомой курсистки.
Мне страшно сделалось, когда я увидела, какую волю дала я своей фантазии. Ещё рассказ небольшой написать — позволительно, — но, чтобы потратить столько времени даром, чтобы написать нечто большее, нежели рассказец — это уж никогда! никогда! И всего досаднее, что разыгравшаяся фантазия отрывала от занятий, от философии и уносила далеко-далеко, действительно — “в мир идей”.
Если бы “вечное блаженство”, о котором так твердят все религии, состояло в творчестве — о, тогда я понимаю его! Это воистину блаженство, и человек, обладающей этим блаженным даром, — блажен уже и в этой жизни.
Если б я могла написать всё, что приходит в голову? Да беда в том, что всё только и ограничивается игрою фантазии, а с пером в руках выходит сущий нуль. Это значит, что я ни к чему не пригодна.
18 сентября, 10 ч. веч.
Я окончила курсы. <…>
Теперь мы на пороге жизни… среди полного разгрома вступаем в неё. Точно молния ударила и разбила наш курс, и вот — кто куда… <…>
А сколько вышло замуж нынче весною! На экзамене латинского языка я просто считала кольца обручальные. Нынешнее студенческое движение много способствовало сближению учащихся и повело к бракам. Правительство должно приветствовать такие результаты движения: оно повело к усилению семейного начала. <…>
Сегодня И. А. Шляпкин сообщил мне, что из нашего коллективного перевода небольшой книжки “Скандинавская литература и ее современные тенденции”, Марии Герцфельд {Вышла в свет в 1899 г.}, цензура не пропускает 8 страниц, а их-то всего с небольшим сто, или даже меньше. Ужасно досадно стало. Воспользовавшись случаем, я спросила И. А., когда можно будет приехать к нему проститься — и голос мой вдруг задрожал… Я едва могла выслушать его приглашение к себе в имение и поспешила отойти к вешалкам, чтобы скрыть слёзы, невольно выступившие на глаза.
Придя домой, я заперлась и заплакала. О чём? — Право, трудно сказать. Экзамены как-то заслоняли разлуку с курсами, и, когда я сама сказала слово “проститься”, — вдруг поняла, что ведь я уже расстаюсь с курсами, с студенческою жизнью, с первым светлым лучом, озарившим мою тяжёлую жизнь… И я плакала без стыда, так как не стыдно оплакивать то, что хорошо, и что проходит… Да, странна психология человека: пока я не сказала этого слова — точно завеса какая-то скрывала от меня близкое будущее… и вот, при слове “проститься” — я как бы отодвинула её, и вдруг увидела, что предстоит…
Из профессоров ближе всех знала я только И. А. Друзей среди товарищей — у меня не было, но, тем не менее, вряд ли кто-нибудь более меня привязан к курсам. <…>
28 сентября.
Надо спешить приведением в исполнение планов, над которыми я давно думала…
Сперва я решила поехать в деревню, заниматься физическим трудом, изучать народную жизнь, заниматься с крестьянскими ребятами, отдохнуть — и так жить до весны, а потом уехать заграницу. Приведение в исполнение этого плана затрудняется только тем, что у меня нет ни одного знакомого помещика, не к кому ехать в имение, а забраться в глухую деревню и жить по-крестьянски, да ещё учить детей без надлежащих “разрешений” — это значит наверняка подвергнуть себя надзору бдительной ярославской полиции.
Другой план — делать попытки проникнуть на поприще юридическое. Подать прошение на Высочайшее имя Государыне Александре Феодоровне о разрешении сдавать экзамены параллельно со студентами-юристами. — Этот план, разумеется, не столько практический, сколько теоретический: мне не разрешат никогда быть адвокатом, но к небольшому ряду женщин, добивавшихся этого права, — пусть прибавится ещё одно имя. <…>
Или: ехать за границу теперь же, на осенний семестр, запасшись, конечно, рекомендательными письмами профессоров. Затруднение только одно — денежное, так как я ничего не хочу просить у матери. <…>
Я всегда говорила, что для меня по окончании курса не так будет важен вопрос “что делать”, а “как делать”, так как я уже при поступлении решила быть народной учительницей. Теперь же оказывается не то: мои воззрения на религию делают для меня невозможным не только поступление на казённое место, но и открытие собственной школы в селе, где так близко приходится сталкиваться с “батюшкой”, и чуть ли не быть под его надзором!
Вот и ещё план: открыть частную гимназию в Ярославле, с солидною программою и с педагогическим персоналом исключительно из курсисток. Такая гимназия необходима, так как у нас всюду раздаются жалобы на недостаток вакансий в обеих гимназиях, конкурс с каждым годом увеличивается. Дело только в деньгах… А было бы хорошо, очень хорошо.
Словом, я, в конце концов, очутилась в затруднительном положении. <…>
12 ноября.
Вчера вечером скончался М. Н. Капустин. Я была сегодня на панихиде… Лицо покойного нисколько не изменилось. Вот он лежит спокойный, неподвижный, — и та рука, которая подписала разрешение на моём прошении о поступлении на курсы, — уже не шевельнётся более. С каким-то невыразимо-глубоким чувством смотрела я на лицо умершего; мне вспоминалось близкое прошлое, всего за четыре года назад, вспомнился мой разговор с ним, — и всё тяжёлое время перед поступлением на курсы. Чувство благодарности живо в моей душе, хотя и сознаю, что Капустин, в сущности, обязан был принять меня на курсы, и он сделал только то, что должен был сделать; но его два письма к матери, его старания добиться её согласия — всё это глубоко тронуло меня, и я никогда в жизни не забуду светлый, благородный образ действия Капустина. <…>
Он умер; но что ж? Ведь моё благодарное чувство к нему умрёт со мною. Это своего рода молитва… Поклонясь гробу, — я перекрестилась… зачем? <…>
Часть 3
Дневник русской женщины