Село Устье, 3 июня.
После более чем двухмесячного перерыва — снова берусь за перо. Возвращусь к тому времени, — это для меня необходимо, так как в эти дни со мною произошло что-то странное.
Я всё время, с конца февраля, читала каждое утро по главе из книги Неплюева; это доставляло мне какое-то особое ощущение: я читала критику всей нашей жизни, некоторые страницы которой дышат такой искренностью, такой беспощадной правдой, что невольно вырывалось рыдание и сильнее чувствовалась вся неправда жизни, вся сила горя современного человечества… <…>
И странное дело: чем дольше я читала, тем более подвергала критике не только самую мою жизнь, вовсе не бывшую христианской, но и веру. Я старалась проанализировать собственное религиозное чувство, сразу не поддающееся объяснению; но было много времени, и вот, понемножку, в эти дни я думала и над своей “религией”.
В силу чего я верила? — В силу переданного традицией отчасти, в силу потребности своей души — тоже отчасти, так как известные религиозные воззрения были приобретены не лично мною, а усвоены с детства; не будь их — додумалась ли бы я сама до признания Бога? И я должна была ответить на этот вопрос честно: “не знаю”.
Мое религиозное чувство, проявлявшееся с детских лет… Чем, по большей части, оно было вызвано? — Моя младшая сестра постоянно твердила: “я не умею молиться”. Этого я никогда не понимала и не могла понять. С детства я молилась, и тогда душа моя находила особую отраду в молитве, и я понимала смысл произносимых слов… <…>
Потом… В гимназии я любила более всего всенощную; служба вечером казалась мне более поэтичной и торжественной, и искренно молясь, почти со слезами, за всенощной, я уставала и скучала за обедней и не стыдилась спать, выдумывая себе головную боль, чтобы не ходить в церковь и читать… В годы отрочества — лет в 14 — я опять вспомнила свою “веру”, начавшую становиться более сознательной, но которая всётаки не шла далее раскаяния. Я даже сначала не верила в теорию Дарвина именно ради того, что она расходилась с религиозными убеждениями, и была совсем сбита с толку, видя, что её принимают многие, называющие себя христианами. Сомнений же в существовании Бога у меня не было… <…>
С 21 года моё религиозное чувство всего сильнее оживало всего только два раза — перед поступлением на курсы и потом во время болезни Вали, т. е. оба раза под влиянием сильных душевных волнений, причём в последний раз оно было сильно только одно мгновение и затем сразу ослабло… <…>
И вот, пересмотревши всю свою жизнь, я невольно задала себе вопрос — “в чём моя вера”? — и какой же ответ на него давал мне беспощадный анализ?
— Первая вера была в силу твоей беспомощности, в силу склада твоей души, нуждавшейся в утешении и поддержке, не видевшей её нигде; твоя вера была в безотчётных порывах души к чему-то стоявшему выше пошлости житейской, в силу врождённой любви к поэзии… и только. Моя твёрдость, с которою я держалась за неё, несмотря на всевозможные возбуждавшие религиозное сомнение книжки, заставляла меня подвергать их критике и защищать “веру” от нападок, как нечто — необходимое для человека. Я с искренним сожалением смотрела на неверующих курсисток, называя их про себя людьми без твёрдых убеждений, не знающих смысла жизни…
О, жалкое, несчастное создание! Да был ли он, этот смысл, у тебя-то самой, в своём ослеплении воображавшей, что если она верит всему, что сказано в выученном наизусть катехизисе — то, значит, обладает и знанием смысла жизни? Ведь та же религия говорит — “вера без дел мертва есть”, — т. е. нет в ней, следовательно, и освещающего жизнь смысла. А ты, как фарисей, следуя выученной букве закона, не делая ни шага, чтобы провести эту веру в жизнь, ты — смела считать себя умнее этих людей, смела думать, что ты в сравнении с ними стоишь на твёрдой почве, потому только, что веришь в бессмертие души и будущую жизнь! Поистине — ты достойна презрения! <…>
Вспоминая свою “веру”, я нахожу в ней одно только честное, — что я всегда отделяла её от всякого общеобязательного credo. В наше время надо уже различать специфически-православных людей, с религией государственной, и вообще верующих. Я была из последних, так как до курсов по невежеству и политической безграмотности мне не приходилось сталкиваться с этим вопросом, а на курсах мою веру всегда глубоко оскорбляла грубо и резко выраженная критика православия и нашей государственности… А впрочем — ведь эта похвала отрицательная. Но если я дошла до падения — ничего, если упаду и ещё немного ниже!
Чем был для меня мой Бог? Думала ли я когда-нибудь о Христе? Странно: я много раз читала Евангелие, читала серьёзно, но мало вдумывалась в него. Однажды, ещё в детском возрасте, задумавшись над вопросом — что такое Бог? — я с ужасом почувствовала, что не понимаю Бога. Чем же был для меня Бог? — Чем-то идеальным, высоким, Кому я могла только молиться и жаловаться на свою жизнь, словом, Он был для меня фантомом (призраком) поддержки, и немудрено, что иногда после молитвы я чувствовала себя успокоенной… Самовнушение ведь играет здесь не последнюю роль… <…>
Хутор Замостье, 15 августа.
Невесело встречать каждый новый год своей жизни с сознанием, что ещё ничего не успела сделать для других и ещё не веселее — ясное сознание возможного запрещения всякой деятельности. Позволят ли мне открыть школу без обязательного преподавания “Закона Божия”? Конечно, нет. А идти на компромисс, я не пойду. Я слишком долго и упорно считала себя “христианкой” и “верующей”, — тем сильнее перелом, и нельзя, переживая его, согласиться кривить совестью. <…>
Для того чтобы жить в согласии с совестью, надо жить согласно своим убеждениям. Пусть другие легко относятся к вопросам веры, пусть они легко переносят официальное православие — я не могу!!
Куда же идти мне? Как мне жить, чтобы соединить разумный смысл жизни с убеждениями? В России это с трудом возможно лишь при полной материальной независимости. Педагогический путь для меня закрыт; будь у меня талант публициста, критика, ученого — я могла бы писать… но я не Добролюбов, не Писарев… не Соловьев и Костомаров. Если бы у меня была власть! Цари счастливы, и им можно завидовать только потому, что они могут сделать добра более, нежели простые смертные. Эмигрировать в Америку? Л-тина рассказывала мне о Т., у которого она жила в Америке три года, — его дети воспитываются совершенно свободно.
Да, вышла я, было, на дорогу и думала пойти по ней уже без препятствий; но спустился туман, не вижу теперь, — куда идти, и должна ожидать, пока не рассеется… <…>
Ну, однако, надо жить! Глубоко в сердце затаено сознание роковой ошибки, плода своего легкомыслия и неразвитости, — кто видит снаружи?
Пройдёт лет 50-60 и что останется от нас, от наших страданий? груда костей — и ничего больше. Точно ли ничего? Человечеству так свойственна вера в бессмертие души. Но я человек без веры, не знающая конечной цели своего существования — во что могу верить? Бессмертие пугает меня своей вечностью, а мысль о конечном существовании как-то ещё вяжется спорить с детства привитой идеей… И я запутываюсь в противоречии и, подобно Заратустре Ницше, восклицаю:
— Где я найду теперь для жизни силы,
И как перенесу я иго смерти?! <…>
11 октября.
Получила письмо от Тани; всё оно — сплошная жалоба измученного существа. “Удивительно складывается моя жизнь: я не знаю ни одной полосы из неё, которую я могла бы благословить, отдохнуть воспоминанием по ней. Вечное тяжёлое ожидание, бессмысленная борьба за то, что принадлежит мне по праву человека, полная нравственная отчуждённость от семьи, дикое непонимание меня, уродские отношения… Ну, да что говорить! Сама знаешь”…
Ох, слишком хорошо я это всё знаю! Пожалуй, лучше её… <…> У Тани на всем её страдании лежит яркая полоса разделённого чувства, а у меня что!? И этого не было. <…> Видит Бог (если есть Он), что не желаю я никогда испытывать любви, которая ведёт к браку, но до смерти я не перестану чувствовать неудовлетворённость сердца, ищущего братской любви и дружбы, — это да! Право же всё равно — мужчина или женщина, — только явился бы этот друг, с душою родственной, стоящий выше меня и любящий меня такою, какая я есть, тонко, без слов, понимая меня… <…>