30 января.
Приехала ко мне Таня {М. Оловянишникова.}, на этот раз дольше, чем обыкновенно. Бедной девочке пришлось во всем признаться, роман внезапно раскрылся… Вот бешенство и ужас родных от неожиданного для их гордости удара!..
Мне очень жаль её! Как хотелось мне, чтобы она в 21 год тоже пошла на курсы, сделалась бы потом деятельницей на пользу народа; в апреле она совершеннолетняя, и я предоставляла ей возможность пользоваться обстоятельствами, доказав родителям, что, в сущности, они сами виноваты в случившемся: сразу разорвать свои золотые цепи — поехать в Петербург, взяв деньги на ученье у меня. Она будет обеспечена на все четыре года, а там — будущее в её руках… Но, увы! Таня спокойно не дожила до этого времени, она была слишком надломлена, чтобы решиться теперь на что-нибудь, пассивно слушая меня. То, к чему она так жадно стремилась, для неё теперь уже не существовало: отсутствие умственной пищи дома, отсутствие живого, увлекавшего её всю дела, сделали то, что Таня, вначале равнодушная и интересовавшаяся им только с умственной стороны, — полюбила сама … “дописалась!” — как она выражается.
Этого должно быть ожидать. Таня — очень привлекательная, оригинально-изящная, поэтическая девушка, он {Ю. Балтрушайтис} — даровитый юноша, поэт, мечтатель, и оба — поклонники Ибсена, д’Анннуцио, Метерлинка, Ницше… их точно создали все модные веяния. Бедные поэтические дети! <…>
Что касается до меня, то мне не нравится его гордая уверенность в своём таланте, злоупотребление словом “гений” и небрежное отношение к стихотворениям: он пишет их много, не отделывая ни одного, — и иногда, наряду с прекрасными строками, встречаются неудачные выражения… Истинный талант не так относится к своему творчеству. Весь поглощённый своими страданиями, он не замечал меня, хотя долгие часы проводили мы все вместе, и я начинала чувствовать их пустоту; тогда я была, если не совсем посторонней, то во всяком случае, лишний человек: он и Таня молчали, “поглощённые” друг другом. Удивительно, до чего влюблённые неинтересны! Сколько ни твердила мне Таня про ум Д., его глубокое знание литературы и её почитание, — из разговора с ним я никак не могла этого узнать. Я видела, что Таня слегка заинтересована им и из деликатности не выражала настоящего своего мнения о нём. А между тем я знала, что если он захочет, то может быть неотразимо привлекателен, и… почём знать, может быть, он даже и умён. <…>
4 марта.
Сегодня годовщина Казанской демонстрации по случаю смерти Марии Федосьевны Ветровой {М. Ф. Ветрова (1870—1897) — член “Группы народовольцев”, покончила с собой в Петропавловской крепости в знак протеста против жестокого обращения.}. Несчастная ярая деятельница была взята в январе или декабре 96 г. и 12 февраля покончила с собою, как говорят, самосожжением: обмотав тело разорванными полосами простыни, облила себя керосином.
После лекции Введенского о Канте — на кафедру взошла одна из красных и начала читать литографированные листки. Сотенная толпа молча слушала. “Мы должны помнить эту жертву правительства, стремящегося во что бы то ни стало задушить стремление к прогрессу… Это не единичный случай. Вспомнят студента Малюгу, вспомнят… (фамилии не слыхала), умершего в камере… Правительство губит всё честное, охраняя своё могущество… будем же помнить эту смерть… неужели мы останемся равнодушны, успокоимся на одном воспоминании? Надо действовать”! Из таких банальных и слабых выражений состояли все листки. Наконец было сказано самое умное, — предложен ежегодный сбор в её память в пользу заключённых.
Во время чтения я рассматривала некоторые лица; одни сочувствовали и слушали с увлечением, напряженно, большинство — просто с вниманием, на лицах же некоторых замечались скептические и насмешливые улыбки. Наверху две курсистки, изящные барышни, из петербурженок, переговаривались с выражением крайней досады: они спешили, а нельзя было выйти <…> Инспектриса — бывшая слушательница — устало слушала чтение, как нечто неизбежное, которому она должна была покориться…
И больше ничего… все разошлись.
5 марта.
<…> Несколько дней назад я узнала, что Неплюев здесь. В волнении — я бегу к профессору Вагнеру {Николай Петрович Вагнер (1829—1907) — ученый-зоолог, писатель.} спросить адрес. Маленький старичок с умными глубокими глазами сказал, что он останавливается обыкновенно в гостинице “Париж”. И я пошла туда. Н.Н. не было дома. Я написала ему коротенькую, умоляющую записку-просьбу видеть его и назначить мне часы, когда могу его застать дома.
Дня два я жила напряжённым вниманием, ждала письма — напрасно. Дни идут, ответа нет. И я не знаю, чему приписать такое молчание: некогда ему? Неужели он, истинный христианин, сознательно не хотел мне отвечать? — Не может быть, не может быть! <…>
6 марта.
Сегодня, вернувшись домой, увидала у себя на столе телеграмму. Сердце замерло: умер кто-нибудь — бабушка, мама?! Прочла: “Завтра в 9 часов утра буду дома. Неплюев”. Ноги подкосились после испытанного волнения, и я невольно опустилась на колени, благодаря Бога за то, что не весть о несчастии принесла мне телеграмма.
Мне надо сказать ему столько, сколько я за всю жизнь никому никогда не высказывала. <…>
15 марта.
И я виделась с ним…
Плохо спала ночь и, встав рано утром, ровно в 9 часов была в гостинице “Париж”. <…>
Я вошла в номер. Навстречу вышел пожилой господин, высокий, стройный, с лысой головою и большим носом, но в общем производящий такое впечатление, что эти недостатки его наружности даже вовсе не замечались. <…>
Я решила не думать, о чём буду говорить. Всё, что есть на душе, — вырывалось наружу… <…> Но прежде разговора мне надо было выяснить ему, хотя немного, мою личность, чтобы он мог лучше понять, с кем имеет дело; и вот — долго сдерживаемое волнение взяло, наконец, верх: страдания всей моей жизни, казалось, ожили во мне, голос мой оборвался на первой же фразе, и я зарыдала… право, невольно. Он не встал, но положил сочувственно свои руки на мои, не двинулся и сидел молча, ожидая, что я скажу ему далее. И мне больно стало и стыдно за свои слёзы перед этим равнодушно-спокойным человеком. <…> Он предложил мне воды. Я отказалась, и вдруг моя гордость возмутилась, я тотчас же овладела собою и заговорила спокойно… чем дальше говорила, тем более увлекалась, — перейдя от своей личной жизни к курсам — во мне уже заговорил человек не личного, а общественного страдания; невольно рассказала я ему случай с истерикой на лекции Введенского, и у него вырвалось восклицание: “как это можно”. Наконец, я подошла к первому и основному вопросу — о создании Богом мира и неиссякающем источнике зла и бедствий человечества, которое всегда было и будет по тексту евангельскому “много званых и мало избранных”, и о цели создания мира. Но тут он меня прервал: “На такие вопросы отвечать тотчас же я не могу; я не шарлатан, чтобы отвечать сразу и категорично… Да и вы мне можете не поверить… Вы и ещё имеете вопросы?” — “Да, ещё несколько”, — отвечала я. — “Вот лучше летом приезжайте ко мне в братство, я буду там всё время до октября… Сейчас напишу вам, как к нам ехать. Там мы можем поговорить” <…> “Я советую вам познакомиться с Марией Петровной Мяс[оедо]вой. Вот, мать — светская женщина, а она — живая душа” <…>
На днях написала М. Ос. Меньшикову {Михаил Осипович Меньшиков (1859—1918) — публицист, критик, в 1890-х годах придерживался народнических взглядов с христианско-либеральной окраской, затем сдвинулся в сторону радикального национализма и охранительства. Расстрелян ЧК. Встреча Е. Дьяконовой с М. Меньшиковым произошла, возможно, в редакции газеты “Неделя”, ведущим автором которой он был.}, чтобы он приехал в редакцию, мне хотелось поговорить с ним. И разговор наш был очень интересен. Он говорил мне о Льве Толстом, об его симпатической личности. Я спросила его, знаком ли он с Неплюевым? — “Как же… был у меня третьеводни (он именно так и выразился), был у меня в Царском, прощался со мною!” — “А что вы думаете про его братство?” М. Ос. сомнительно покачал головою… — “Не нравится мне это; у него в школе какие-то кружки, — надзор старших за младшими, — это что-то иезуитское… Вот он меня давно зовёт к себе, статьи мои там читает — я же всё никак не могу собраться. И на этот раз он очень звал меня, может быть летом соберусь… Сомнительно мне это братство. Вот и Николай Петрович Вагнер там был… Например, у него для дохода существует водочный завод”. — “Неужели?!” — изумилась я. — “Да… я как узнал это, говорю: как же это так, Ник. Петр., и завод-то? — Тот молчит. Неплюев оправдывается тем, что дело в количестве потребления, но ведь это не оправданье”. Я слушала молча. Действительно, завод и меня сбил с толку. И больно мне стало, что нет совершенства на земле. Но Меньшиков был и против самого братства: “Что это? — Устроил какой-то оазис, в котором счастливы немногие. Нет, пусть он отпускает своих учеников в жизнь, пусть они действуют в обыкновенной среде”… В этом я была не согласна с М. О.: именно мне и нравилось братство, его существование даже необходимо для наглядного доказательства силы идеи. Конечно, это моё мнение применимо только к такому братству, устройство которого по возможности близко к идеалу; насколько же приближается к нему братство Неплюева — не знаю. <…>