Петя молча принёс воды. — “Выпей, Лиза, успокойся”, — повторял он. Через минуту я опять овладела собой, — “Не надо воды…” — тихо сказала я, не глядя на него, и отвернулась к подоконнику, где лежали развёрнутые газеты. Строчки мелькали перед глазами, и точно сквозь сон, я слушала отрывочные фразы Пети.— “Ты, Лиза, ещё не знаешь жизни… надо тебе сказать, что существуют обстоятельства.., Впрочем, ты подумаешь, что я, говоря это, стараюсь оправдаться…” Я молчала и смотрела в газету, — мне уже не нужно было слушать его. Эти оправдания я знаю наизусть, знаю и жизнь; я думала только, что Петя с его возвышенными стремлениями, религиозностью, нравственными качествами — является исключением из окружающих лиц; но вот и он — такой же,— с полным спокойствием говорит о своём падении, и ни слова раскаяния нет в его словах… О, глупая наивность в двадцать лет: ведь нет уже таких людей, и тебе их никогда не встретить! Но Петя не понял ни моих слёз, ни моего молчания. Если б он знал, что в эту минуту он видел перед собой человека, который оплакивал свой исчезнувший идеал? Это очень глупая фраза, а между тем это правда. Иметь идеал — смешно, по меньшей мере, но я не боюсь насмешки… И Петя вдруг стал для меня уже другим человеком, похожим на всех…
18 июля.
Сегодня рано утром тётя поехала со всей семьей в Обираловку встречать о. Иоанна, который ехал в Москву. Я давно, года три, его не видала и, конечно, воспользовалась случаем получить его благословение. В Обираловке ждать поезда пришлось минут 20. Мы взяли семь билетов первого класса, чтобы, войдя в вагон о. Иоанна, ехать с ним вместе в Кусково, и стояли на платформе в ожидании поезда. Народу на станции всё прибывало, а когда подошёл поезд — было уже тесно. Торопясь войти в вагон (поезд стоял всего две минуты), я видела только благословляющую руку, которую ловили и целовали десятки других… <…> Он немного постарел с тех пор, как я видела его в последний раз; его кроткие лучистые голубые глаза остались те же, только выражение лица было измученное, сильно усталое. Золотой наперсный крест с синей эмалью, тёмная шелковистая ряса на лиловой подкладке и старенькая соломенная шляпа… Мы вошли все и по очереди подходили под благословение. Я пристально смотрела на о. Иоанна и мысленно просила его помолиться за меня и за маму. <…> Видно было, что он очень утомлён, постоянно зевал, глаза его невольно смыкались… Вслед за нами к нему привели нервнобольную, которая, получив благословение, упала на скамью в сильном припадке. Её крики раздались по всему вагону. Все замолчали. О.Иоанн встал и положил ей руку на голову. Больная начала кричать ещё более. Продержав руку несколько времени, о. Иоанн прикрыл ей лицо платком и велел унести, а сам, расстроенный этой тяжёлой сценой, подошёл освежиться к открытому окну. <…>
В Кускове станция была переполнена народом. У окна вагона была лавка, и о. Иоанн, высунувшись до половины, пожимал протягиваемые ему со всех сторон руки. Мы поскорее выбрались из толпы… <…>
19 июля. Москва.
Вторично осматриваю Третьяковскую галерею — на меня сразу нахлынула такая масса художественных впечатлений, что даже закружилась голова… Картины Репина, Айвазовского, Верещагина, — всё, что есть прекрасного в нашей живописи, все лучшие художники, о которых я читала только в газетах — были здесь пред моими изумленными глазами… Многие считают лучшею картиною всей галереи Репина “Иван Грозный у тела своего сына”. Картина эта замечательна, и действительно производит сильное впечатление: лицо Грозного выражает бесконечный дикий ужас пред своим злодеянием, и оно, главным образом, приковывает к картине. Вы смотрите пристально на неё, невольно заражаетесь этим ужасным выражением Грозного, вас тянет к картине, и в то же время страшно — кажется, что боишься войти в эту комнату… Говорят, что некоторым делается дурно, при виде этой картины… <…>
7 августа.
Я пока стою в стороне от действительной жизни, только наблюдаю и думаю. Моя жизнь — пока ещё не жизнь. А ведь мы переживаем опасное, хотя и очень интересное время. Читая “Вырождение” {Сочинение Макса Нордау.}, я часто говорила об этом с кузиной Таней {Под этим именем в дневниках Е. Дьяконовой фигурирует Мария Ивановна Оловянишникова (1878—1948).}. <…>
15 августа.
Сегодня мне исполнилось 20 лет. Стыдно и грустно думать, что столько лет напрасно прожито на свете… Чем дольше мы живём, тем менее мы мечтаем, тем менее осуществимы наши грандиозные планы. Жизнь знакомит нас с действительностью, и мы постепенно спускаемся с облаков. Помню, как девочкой 15-ти лет мечтала я о создании в России женского университета, совершенно похожего на существующие мужские по программе, думая посвятить свою жизнь на приобретение необходимых средств, для чего хотела ехать в Америку наживать миллионы; и достаточно было двух лет, чтобы понять несостоятельность подобных мечтаний. Теперь же я думаю только о том, как мне поступить на будущий год на высшие женские курсы. Сегодня мама отказала мне в разрешении, и я не знаю, что предпринять. <…>
8 сентября.
С Валей вдвоём мы говорили о браке, и никто не мешал нам задавать друг другу откровеннейшие вопросы. Я спросила её, когда она узнала, в чём состоит брак? — “В тринадцать лет”,— “Кто же тебе объяснил это?” — “Да никто; я узнала отчасти из разговоров прислуги, отчасти из книг, ведь в библии же писано об этом”… Моя сестра, несмотря на свой 17-летний возраст, читала все романы Золя и Гюи де Мопассана, и я помню, как часто мы возмущались бездной порока и разврата, описываемой так откровенно Мопассаном, невольно чувствуя отвращение к этим “порядочным молодым людям”, которые на нас женятся… — “Знаешь ли, когда я думаю о В. {Студент, он окончил курс, и уже уехал отсюда (примечание Е. Дьяконовой).} — мне легче на душе; ведь все-таки не все люди такие”, — сказала Валя. — “Ты думаешь, что он ещё невинен?” — “Да, конечно. Он — такое дитя природы, и ведёт строгую, умеренную жизнь; он мне кажется таким чистым…” Я засмеялась. Валя остановилась: “Что ты?” — “Успокойся милая, он нисколько не лучше других, и это ничего не значит, если он “дитя природы”, по твоему мнению”. — “К-а-ак? Он, думаешь ты, испорчен? О, нет, Лиза, не разочаровывай меня, я хочу верить, я не могу…” Валя смотрела на меня умоляющими глазами, и всё её хорошенькое личико выражало страх перед тем, чего она не хотела знать. Её чистое, молодое существо готово было возмутиться моими словами, которые разрушали её веру… — “Погоди, Валя, не возмущайся. Я тебе сейчас объясню: есть два рода молодых людей, Одни — предаются разврату, не стыдясь своего падения, и говорят о нём совершенно спокойно без малейшего угрызения совести, как о доблести, как о естественном и необходимом, — тут мой голос едва не дрогнул: вспомнила Петю. — Это худшие люди, они поступают гадко и нечестно. Другие же, падая вследствие воспитания или ложных условий нашей жизни, даже вследствие своей натуры, всётаки сознают, что они поступают гадко, и поэтому, если и предаются женщинам, то потом чувствуют угрызения совести. Эти — относительно честные люди, и лучшие, из которых мы можем выбирать. Конечно, я с тобой согласна, что есть люди непорочные, но я их не встречала ни разу в жизни…” — “Лиза, я согласна с тобой, — прервала меня сестра, — но пусть другие, только не он, я в него верю… пощади, я не хочу тебя слушать”… Я пожала плечами: не мне разбивать эту веру; пусть когда-нибудь она на деле узнает, как я узнала от Пети. И мне стало грустно…
9 сентября.
Была я у бабушки; она возмущается нынешними девицами: “Вы всё узнаёте прежде времени; девицы, а уж всё знают про замужество! Поэтому Бог счастья и не даёт. И совсем не след читать эту “Крейцерову сонату”; прежде девицы никогда ничего не знали, а выходили замуж и счастливы были; а нынче всё развитие, образование. Совсем не надо никакого образования, тогда лучше будет!” Бабушка полагает всё зло в “Крейцеровой сонате” и в образовании! Вот тема для юмориста! <…>.
20 октября.
Государь очень болен; все боятся, что он умрёт. Принцесса Алиса {“Будущая императрица Александра Федоровна (1872—1918).} поспешно выехала в Ливадию {Летняя царская резиденция в Крыму.}, о. Иоанн Кронштадтский тоже приехал туда, был принят Государем и молился вместе с ним. Всюду служат молебны; все озабочены, и только и разговора, что о возможной смерти Государя. Газеты всей Европы единогласно выражают сожаление о болезни Государя, которого называют Миротворцем. Если бы не его воля, то была бы война. Но с кем? Я ведь ничего не знаю, да и вообще мы мало знаем о внешней политике и о том, что делается в высших сферах. <…>