Для себя, однако, я не прекращал попыток найти этому молчанию объяснение. Поначалу я считал его проявлением стыда, последствием общественного осуждения и позора, который самоубийцы и поныне навлекают на всю семью, — отзвук дремучих времен, когда тела самоубийц вообще рубили на части и разбрасывали по обочинам вдоль дорог или сносили на висельный холм, где оставляли истлевать на поживу воронью, наравне с трупами убийц и изменников. Вот, к примеру, как было дело в Кнецгау в Нижней Франконии, где в последних числах ноября 1608 года обнаружили одинокую вдовицу, повесившуюся у себя в светелке. Позвали палача, приказали тому труп с петли срезать и прямо с чердака на мостовую сбросить. Там он и провалялся с утра четверга до самого субботнего вечера, а поскольку хоронить грешницу у церковной ограды было никак нельзя, тело отволокли к богадельной Часовне прокаженных, что на песках. Палач с подручными особо не утруждались, засыпали покойницу кое-как, с грехом пополам. Понятное дело, набежали собаки, вскоре обглоданные останки валялись повсюду, разлагаясь на солнце, надо было срочно что-то предпринимать. Да только какая община потерпит у себя в земле самоубийцу? А коли так, сыскалась по такому случаю большая бочка, в которую и засунули труп, свезли на тачке к Майну, в воды коего бренные останки тела вместе с грешной душой благополучно и спустили.
В такую же емкость, сказал я себе, в огромную бочку с плотно закрывающейся крышкой, у нас и сегодня бы с превеликим удовольствием затолкали всех самоубийц, лишь бы исторгнуть их из сообщества не только живых, но и мертвых. Человечество отнюдь не настолько современно, как само о себе мнит, просвещение достигло в лучшем случае лишь весьма ограниченных успехов, и свободное решение свободного человека лишь очень немногие способны принять непредвзято, так что, сколько бы все вокруг ни твердили, что смерть — она завсегда при тебе, и если жизнь, дескать, у нас любой отнять может, то уж смерть никто, сколько бы ни повторяли, что мудрец живет сколько должен, а не сколько может, в каких бы ученых прописях ни писали, что смерть тем прекрасней, чем она желанней, в каких бы трактатах ни утверждали, что если жизнь наша зависит от воли других, то уж смерть — только от нашей собственной, — все это, якобы, пустая болтовня, мертвые словеса из-под красивых переплетов, и так далее, и тому подобное, — я сам себе страшно нравился, изощряясь в критике своих бессловесных оппонентов, этих недалеких, закоснелых тупиц. Покуда однажды, в минуту откровенности перед самим собой, не признался, что и сам думаю не иначе и тоже предпочел бы об этом деле помалкивать.
Но помалкивал я не от стыда, не из боязни позора, а потому, что мне и сказать было нечего: я не находил в самоубийстве брата ничего, чем хотелось бы поделиться с другими. Ничто не побуждало меня излагать посторонним обстоятельства его смерти или гадать вместе с кем-то о причинах принятого им решения. Да и кому интересны подробности последних минут жизни несчастного человека, как и отчего он умер — и чему такое знание научит, какие уроки, какой смысл из него можно извлечь?
Самоубийство — оно само за себя говорит, ему не нужен ни голос, ни глашатай.
Итак, я замкнулся в молчании, но мысли кружили по-прежнему, и тогда мне пришла в голову идея посмотреть, что на сей счет думали другие люди в иные времена, то бишь справиться в литературе, спросить совета у словесности. Первым делом я, конечно, наткнулся на знаменитых самоубийц, начиная с Катона, противника Цезаря, который, предвидя неминуемое поражение, с платоновским диалогом в руках удалился в свой шатер отдохнуть, а, пробудившись от послеобеденного сна, приказал подать себе меч. При желании всякую жизнь можно считать битвой, поражение в которой уготовано заранее и неизбежно, — в поисках общности с судьбой брата ничего более умного мне в голову не пришло. Полководцем брат не был, могущественного врага, одного из величайших мерзавцев мировой истории, в своем окружении тоже не имел. Его не ждала роковая битва с несметным неприятельским войском у врат Утики, в чистом поле на просторах Северной Африки, и не было в поступке его ровным счетом ничего героического, тогда как самоубийственный подвиг Катона прославился в веках. Считается, что он, воплощая собой саму неподкупность, охраняет врата чистилища — служба, на которую брат ни за какие коврижки не стал бы наниматься.
Распрощавшись с этим античным героем, я и в кончины Сенеки и Сократа вникать не стал. Никакой властитель не приказывал брату выпить бокал цикуты, и ни в каком заговоре он, сколько мне известно, замешан не был. К тому же, он сразу прибег к яду, в отличие от Сенеки, — тот сперва вскрыл себе вены на руках, потом на ногах — все это в присутствии супруги, тоже готовой покончить с собой, — прежде чем решился улечься в горячую ванну, где, наконец, и испустил дух. Судьба не свела брата со злодеем и безумцем, тем паче такого пошиба, как Нерон, который послал бы его на добровольную смерть, никто не вручал ему высочайшего декрета, повелевающего адресату в точно назначенный день расстаться с жизнью. Не в такие мы живем времена, хоть иногда, в особо мрачные минуты, я и негодовал на наше государство, которое столь мало сделало, чтобы уберечь брата от гибельного шага. Однако я быстро одумался, поняв, сколь несправедливы мои попытки найти виновников его смерти, к тому же, если я верно понял рассуждения на сей счет философов, попытки эти принижают само его деяние, единственное, по утверждениям тех же философов, истинно свободное деяние, на какое способен человек. В конце концов, именно способность к самоубийству отличает человека от животного, ибо животное цепляется за жизнь при любых условиях, в самых мучительных и унизительных для себя обстоятельствах, какими бы ужасными они ни были. Другое дело человек, как вычитал я, он один способен сделать выбор между жизнью и смертью, определить целесообразность продолжения своего существования и принять соответствующее решение. Вот что я вычитал, одобрительно кивая над каждой фразой, ибо и для меня, современного человека, ничего нет выше, чем свобода воли.
Я захлопнул книгу, не чувствуя, однако, ни утешения, ни покоя: великий и мужественный акт свободной воли применительно к судьбе брата отдавал позерством и пошлостью, малодушной попыткой принарядить поражение в тогу геройства.
Впрочем, оставались еще жертвы любви, все эти отринутые и отвергнутые, чьи жизнеописания я уныло перелистывал. Ничего похожего на воодушевление и энтузиазм, с какими иные влюбленные хватались за пистолет или чуть ли не с воплем восторга кидались в пучины, я в поведении брата при всем желании припомнить не мог. Напротив, его поступок выглядел результатом холодного расчета, трезво подведенного жизненного баланса, и даже если допустить, что в последние месяцы он безумно страдал от несчастной любви, никаких следов безумства этой страсти в характере и способе его деяния не просматривалось. В нем не было никакого фанатизма, он не отшвырнул, не отринул от себя свою жизнь, а аккуратненько положил на место, как возвращают ключи от квартиры, из которой приходится съезжать, — пусть, быть может, и не без ностальгических воспоминаний о прожитых под этим кровом годах, но вполне осознавая, что сами ключи тебе уже не понадобятся.
Как же мне недоставало предсмертной записки, этих нескольких строк, которые раз и навсегда объяснили бы, почему, с какой стати он добровольно ушел из жизни! Это послание, так мне казалось, избавило бы меня от всех моих вопросов, и поскольку брат мне его не оставил, я взлелеял надежу найти хоть некоторые ответы в добросовестных свидетельствах врачей-невропатологов, собравших и систематизировавших отчеты о последних часах многих безвестных самоубийц. В них исследовались и предсмертные записки, эти последние приветы от навсегда уходящих миру живых.
Как, к примеру, от Мэри, гувернантки, которой только что исполнилось шестьдесят и она, тридцать лет проживши в Америке, впервые приехала навестить родной город. Через неделю она собиралась возвращаться, уже был куплен обратный билет на корабль, когда она написала: «Умоляю, простите мне все, что я всем вам причиняю. Телеграфируй П. и М., чтобы никто на корабль не садился. Мертвую меня в доме не держите, сразу же отправьте в морг или куда угодно. Обо мне не горюйте, я этого не стою. Господь да простит мне, у меня больше нет сил. До свидания на том свете. Пожалуйста, пошли госпоже М. то, что у меня в черной сумочке. Я на чердаке. Мэри».