С той же неотвязностью я снова и снова пытался вообразить его квартиру, в которой никогда не бывал, и непонятно почему внушил себе, что дом, конечно же, расположен на живописном склоне, что в действительности, оказалось совсем не так. Кухню я видел слева, ванную в конце коридора, жилую комнату справа, и всячески старался обогатить эту картину все новыми подробностями, пока не сообразил, что моя фантазия просто-напросто меня морочит, и на самом деле я вижу, правда, с небольшими и несущественными отклонениями, квартиру, в которой мы жили в детстве. Ванну, где его обнаружили, я мысленно рисовал чуть больше, не такую крохотную и тесную, как была у нас, — стараясь избавиться от чувства вины, я хотел расположить брата поудобнее. Душевая шторка была отдернута, но не полностью, а ровно настолько, что лица его я не видел. И поскольку в первые часы после звонка начальницы я представлял себе, что его нашли в ванной с водой, избавиться от этого наваждения я не мог никакими силами. Оно не исчезало, хоть умри, а ведь я, повторяю, уже вскоре знал, что на самом деле брат лег в пустую ванну, где и сделал себе смертельную инъекцию. Разъяснение этого недоразумения все-таки худо-бедно меня утешило, опять же ошибочно, ибо, как выяснилось позже, способ самоубийства, когда человек ложится в ванну с теплой водой и вскрывает себе артерии на запястьях, вроде бы считается не особенно болезненным, хотя, конечно, из-за обилия крови тут никак не обойтись без грязи, — употреблю здесь во всеуслышание это слово, которое в первое время после его кончины и в связи с ней упоминалось не раз, вернее, негласно подразумевалось, пусть произносить его вслух все старательно избегали. Потому что он не оставил после себя никакой грязи, для того и в ванну лег, чтобы квартиру не запачкать, чтобы все сопутствующие умиранию выделения можно было потом без особых хлопот попросту смыть.
Я спрашивал себя, предполагал ли он, что подобная предусмотрительная аккуратность первым делом наводит как раз на мысль о выделениях, об экскрементах, и чистота, о которой все упоминали, на самом деле оборачивается своей противоположностью. Неужто он и вправду считал себя грязным, видел в своем теле лишь оболочку носимых нами нечистот, которые мы, едва испустив последний вздох, начинаем выделять на свет божий из всех отверстий? И хотя по видимости все выглядело так, будто брат мой проявил невероятную тактичность, постаравшись ограничить хлопоты по устранению собственного трупа помывкой ванны, мне-то виделся в этом его жесте саркастический комментарий к мании чистоты, граничащей в тех краях со всеобщим помешательством, — он как бы в издевку давал всем понять, что главной заботой самоубийцы была вовсе не его смерть, а оставленные после себя нечистоты.
Крутыми тропами мы поднимались навстречу альпийским хребтам, и пока мои друзья восторгались прихотливостью и глубиной геологических складок, я не без удивления размышлял о том, как мало, как редко доводилось мне слышать о самоубийцах, которые, решив уйти из жизни, выбирают для этого какую-нибудь бездонную пропасть, куда никто даже на канате не рискнет спуститься, дабы предать земле их бренные останки. О том, сколь немногие избирают самоубийство в лесных дебрях, в заброшенном глухом овраге, отдавая себя на съедение зверью прежде, чем кто-то обнаружит их тело. Уйти совершенно бесследно люди решаются в редчайших случаях, большинство кончают с собой, можно сказать, на людях, среди нас. Они знают: рано или поздно кто-то их обнаружит. И сколь бы личным делом ни было их самоубийство, мертвое тело оказывается объектом публичности, достоянием общественных, административных процедур. Труп нужно из дома перевезти в морг для производства судебно-медицинской экспертизы. И хотя в итоге оформляется вполне официальное свидетельство о смерти, но даже после погребения или кремации самоубийца, пусть, возможно, упокоенный сам, не дает покоя остающимся. С ним, с его деянием невозможно примириться, никогда, никакими силами. От этой занозы в душе все сильнее, все неодолимей разгорался мой гнев, я изнемогал от бессильной ярости, что не радуюсь вместе с детьми при виде серн, скачущих вверху по скалам, а снова и снова позволяю ввергнуть себя в жернова одних и тех же размышлений.
Не одну неделю изнуряя мозг этим и тысячей других вопросов, я незаметно начал говорить сам с собой, причем, к сожалению, не только про себя, но иногда и вслух, и не только в уединении, но иной раз и на людях, к примеру, в гостях у приятельницы, правда, в клозете, но, к сожалению, довольно громко, так что меня сквозь дверь услышали, что повлекло за собой скопление возле туалета поначалу негодующих, затем озабоченных, а под конец просто неприятно смущенных гостей. Всем, разумеется, хотелось узнать, чем я там за дверью занимаюсь и с кем беседую. Я молча прошел мимо, оставив собравшихся в прежнем недоумении. Единственное, что можно было ожидать от этих милых, доброжелательных людей — это слова утешения, то есть то, в чем я меньше всего нуждался. Его смерть никаких сожалений не требовала. Она не была неизбежной, брат сам ее искал. Тут уж скорее уместны поздравления: самоубийце ведь сопутствовал успех, он достиг желаемого.
Постепенно я убедился: друзей и приятелей, у которых кто-то из родни покончил с собой, у меня гораздо больше, чем я думал. Таковые объявлялись повсюду, они словно сами давали о себе знать, едва прослышав о судьбе моего брата. И если тех, у кого покончили с собой брат, сестра, отец, мать или ребенок, было просто довольно много, то количество потерявших таким образом кого-то из дальних родственников, — дядю, тетю, племянницу, племянника, — выглядело и вовсе почти неисчислимым. Самоубийство, как я вынужден был признать, оказалось самым заурядным видом смерти, распространенным примерно так же, как близорукость. Такое случалось в истории каждой семьи. Проведя как-то целый вечер в обдумывании утешительной мысли, что я в своей беде не один на белом свете и впервые за последние месяцы проспав после этого целую ночь без сновидений, я вознамерился искать общества среди товарищей по несчастью и при первой возможности посвятить себя, свою работу, теме самоубийства.
Меня пригласила в гости семья хороших знакомых, друзьями, впрочем, их назвать никак нельзя, не так уж давно мы приятельствовали. Из надежных источников мне было известно, что мать хозяйки покончила с собой. Подробностей, — когда это произошло, была ли дочь еще ребенком или уже взрослым человеком, — я не знал. В глубине души я, впрочем, надеялся, что несчастье случилось недавно, сопоставимость беды, возможность поделиться болью от свежей, еще не затянувшейся раны, как мне казалось, сулила моей затее успех. Считать, что я радовался предстоящему разговору, будет преувеличением, слишком безотрадным был сам повод, однако некоторое волнение, взбудораженность чувств, я, конечно, испытывал, а мне давно этого недоставало.
Мы провели вместе несколько часов в приятном, непринужденном общении, и наконец, когда подали десерт, я, собравшись с духом, в скупых словах поведал о самоубийстве брата, не умолчал и про ванну, вкратце обрисовав ход события и его предполагаемые причины. Подготовив таким образом почву для разговора, я рассчитывал услышать в ответ рассказ о самоубийстве матери хозяйки, после чего мы, совместно преодолев взаимную робость, целиком отдались бы проникновенному обсуждению небезразличного для обеих сторон предмета. Однако ничего подобного не случилось, ответом мне была мертвая тишина. Словно я на тяжелом джипе на полной скорости влетел в глубокий песок.
Одним этим экспериментом дело не ограничилось. Разговоры, едва начатые, если вообще поддержанные, смущенно умолкали, обрывались на первых же минутах. Неделями, месяцами я видел в ответ лишь испуганно вытянувшиеся лица, встречал наглухо закрытые, пустые взоры, замечая, как в комнатах, когда бы ни заходила речь о самоубийстве, как будто простиралась незримая тень, своим покрывалом окутывая людей, приглушая их голоса, омрачая их взгляды. Способность с темы самоубийства невозмутимо перевести разговор на другие, не столь мрачные предметы, обнаруживали лишь очень немногие. Да и не особо клеилась после этого сама беседа, впечатления от последнего виденного спектакля не казались столь захватывающими, а пересказ свежих слухов и сплетен как-то разом терял остроту из боязни ненароком обидеть кого-то азартом злорадства. Всякую тему, предполагавшую беззаботную легкость, один только отзвук упомянутого самоубийства наполнял свинцовой тяжестью и неумолимо влек ко дну. Угробив подобным образом не один десяток вечеров и снискав соответствующую репутацию, я, наконец, сдался, покорившись всеобщему обету молчания.