— Это стыдно — стоять праздною зевакою пред искренностью такого чувства, пред честностью такой веры… Это не зрелище для неверующих глаз… Ведь, когда он — похожий на Саваофа — в серебре кудрей и бороды, в золоте риз — стоял с чашею в царских вратах, я же видела: он не только верит, что держит в руках не вино и хлеб, но тело и кровь Христову, — он это знает… И — либо надо верить, как он, и знать вместе с ним, либо отойти в сторону и опустить глаза: тут постороннему человеку не место… Стыдно, словно ты прочитала интимнейшее чужое письмо или подглядела чью-либо сокровенную тайну — такую наивную и трогательную, что зло берет на себя, зачем узнала: сочувствовать— не умеешь, не можешь, улыбнуться свысока— жаль и совестно… и… и — сознайся уж, душа, ведь, никто не слышит! — страшно…
Человек большого образования, — много и разнообразно читающий, отец Маврикий никогда не говорил с Викторией Павловной на религиозные темы, и первая такая беседа их была вызвана и начата не им, но ею… Застала она однажды старика разбирающего старый книжный хлам в шкапу — взялась ему помогать. Среди книг богословских и философских попалась ей толстая тетрадь в темнокрасном бумажном переплете. Развернула: что такое? Переписано мелким круглым почерком что-то с разговорами, вроде повести или романа… Перевернула страницу, другую… Что такое?.. Выцветшие строки на пожелтевшей бумаге мелькают знакомыми именами… Вера Павловна… Кирсанов… Лопухов… Никитушка Рахметов…
— Отец Маврикий, неожиданная находка: рукопись «Что делать»? Чернышевского, — и, извините, если ошибаюсь, но, кажется, вашею рукою…
А отец Маврикий, в «бордовом» подряснике, стоя, высокий и тучный, на переносной лесенке, и пыльно шевеля ветхие инкварты на самой верхней полке шкафа, весело отозвался сверху вниз:
— Непременно моею! Что же вы думаете, — старый поп никогда молод не был? Я, матушка, Виктория Павловна, в свое время, сон Веры Павловны — почитай, что наизусть знал… Да, поди, если понапружу память, то и сейчас страницу-другую отхватаю, хоть и с ошибками…
— Так вам нравилось?
Протопоп перевесил через руку седую бороду и, с улыбающимися из-под седых бровей, умными, стариковскими глазами, произнес в расстановку:
— Зачем прошедшее время? Нравится и теперь. Умный человек писал, хороший человек писал. Художество плохое, а голова большая. Запрещено у нас. Напрасно. Читать подобное да думать, — полезнее многого… Что вы смотрите на меня этак… сомнительно? Разве не согласны?
— Удивлена немножко…
— Что поп запрещенную книгу переписал и хвалит?
— Нет, не запрещенную, — это что: слыхивала! — а материалистическую… Вероятно, к семинарскому или академическому вашему времени относится? Тогда ведь все семинаристы, говорят, материалистами были…
— Он, что вы! Восьмой год священствовал. Скуфью и набедренник имел, в благочинные метил…
— Тогда и вовсе странно. Я знаю, что вы в священники пошли не только по сословной традиции, но по призванию. Материалистические симпатии с этим как-то не вяжутся…
Протопоп, лицом к шкафу, широчайшею «бордовою» спиною в комнату, спустился по лесенке, точно медведь по стволу дерева от борти, вытер пыльные ладони о полы подрясника, сел на клеенчатый диван у стенки, упер руки в боки и возразил:
— Да что же — материалистические? Кому дар духа послан, тот благослови за то Господа своего во век, а на материю очень-то плевать тоже не годится: небось, ведь, она создана Господом Богом, а не бесом.
— …Это только чуваши да мордва верят, что тут и шайтанка чего-то помудрил, а мы крещенные, православные, нам грех… А коль скоро Господь материю создал, то, следовательно, всеведение Его предвидело, что создается и на что создается… Ежели Бог материю приемлет, нам ли отрицать и брезговать? Ежели Он над хаосом сжалился и дал ему разделение стихий и формы, и органическое бытие, и, в законе тяготения, взаимодвижение миров, из ничего вызвал лествицу тварей и увенчал ее от глины взятым человеком, — нам ли, глиняным, презирать материйное естество?.. Речено было апостолу Петру с небеси гласом Божиим: — Яже Бог очистил есть, ты не скверни… Дух Господень дышет, идеже восхощет, — flat, ubi vult!.. Слыхивал я, голубушка моя, и читывал много слов человеческих, которые все были о духе и хвалились, будто идут от духа, а ничего в них не было, кроме мертвости — именно той материальной мертвости, которой еще не касалось творческое дыхание Божие, которая еще есть косный, хладный, жизни враждебный хаос. А знаю и такие слова и целые книги, которые каждою буквою кричат — хвастают: я материя! да здравствует материя! знать не хочу духа! долой дух! нет духа! прочь Бога!.. А я читаю — и не верю: врешь, брат! сам себя не понимаешь! Весь ты жизнь, а, коли жизнь, то и дух, а коли дух, то между Богом-то и тобою, как ты там ни чурайся, а перегородочка) то-о-о-оненькая… Дунет Он, — и рухнет она, — возьмет Он тебя и притянет к Себе: мой!.. А на людей Он жадный: не любить уступать их враждебному мраку. Даже самый плохой и завалящий человечишко Ему нужен и важен — и уж какую-нибудь удочку Он ему да подбросит, чтоб поймался на нее человечишко. И, хотя бы, может быть, даже против желания и бессознательно, но, в конце-то концов, доползет он-таки по ней до Него…
— Разве что — бессознательно, — угрюмо усмехнулась Виктория Павловна, — а то тридцать три года на свете прожила, никакой удочки вокруг себя не нащупала…
Старик взглянул на нее быстро и остро — и спокойным, не строгим голосом спросил:
— А нащупать-то желаете ли?
Виктория Павловна, отвернувшись к полкам, на которых подбирала и ставила в порядок перепутанные томы французского собрания проповедей Массильоно, уклончиво возразила:
— Чтобы сама искала, не скажу, но от возможности испытать никогда не отказывалась…
— Да? — переспросил протопоп с ласковостью, — ну, ежели так, то ничего, встретитесь… Там, — он указал толстым пальцем вверх, — не спесивы: визитами не считаются…
— Это не вы первый сулите мне, о. Маврикий, — отозвалась Виктория Павловна от пыльных книг, — слыхали про Экзакустодиана, о котором теперь столько говорят? Ну, так вот он — каждый раз, что меня встретит, то и пригрозит: не уйдешь, — придешь!..
О, Маврикий возразил с серьезностью, которой она не ожидала:
— Если Экзакустодиан вам это пророчествует, то — так оно и будет…
Виктория Павловна, изумленная, быстро повернулась к нему, оставив книги:
— Как? — воскликнула она, — вы верите… вы признаете Экзакустодиана?
Протопоп раздумчиво склонил голову на бок и отвечал с ударением, деля рукою бороду надвое:
— Что обозначает это слово — «признаете»? Признание есть плод знания, а знания у меня о нем немного. Я не знаю, кто он и чему учит, но имею понятие, как учит и кто его слушает. Он экстатик, а у экстатиков — великое чутье на беспокойных и ищущих меры. Мятущийся дух человеческий они видят, как будто он сквозит им чрез стеклянное тело. Великие чтецы борющихся чувств и смятенной мысли.
— Не отрицаю этих качеств за собою, но простите: сколько я знаю этого человека, его собственные чувства и мысли нисколько не в лучшем порядке…
— О! — воскликнул протопоп, — кто же в том усумнится. В много худшем, наверное, в много худшем… Но чему в сказанном это противоречит и препятствует? Разве уравновешенный дух и прозорливое внимание взаимно обусловливаются? Отнюдь. Напротив. Наши духовные примеры вам мало внятны, потому что вряд ли вы хорошо знакомы с историей церкви. Но возьмите вашего светского провидца: писателя Достоевского… он ли не чтец в бурных и омраченных сердцах, и он ли — сам — не наиболее бурное и омраченное сердце?
Он помолчал, тихо думая, двоя пальцами длинную серебряную с чернью бороду, потом добавил:
— Есть удивительный библейский образ. Дважды он является: один раз — у Иезекииля — пророка, о нем самом, другой в книге Даниила — про Аввакума — пророка.
Живет себе человек… ну, хороший человек, благочестивый, честный, но ничего нет в нем особенного, человек, как все порядочные люди. И способы жизни его, и занятия — тоже не какие-нибудь особенные, а самые обывательские. Ну, Иезекииль еще был хоть священнического рода, все-таки, значит, из духовенства, касты религиозных тайн и вдохновений, но Аввакум, например, был просто офицер — и даже не инженерный, как наш Федор Михайлович Достоевский, а обыкновенный гарнизонный пехотинец — так что даже и пророческий дар-то осенил его, когда он был дежурным в карауле. И, вот, вдруг, Господь избирает подобного человека, в свои пророки. Да, ведь каким знамением избирает-то? Спустилась Рука с неба, схватила Иезекииля за голову, подняла в воздух: виждь и внемли! Налетел на Аввакума ангел, ухватил за волосы и помчал в Вавилон — на общение с другим великим пророком родственного ему духа. Поставил на возвышенное место: — Смотри и понимай! И — о диво! Се — как бы некоторое второе зрение: открываются глаза на весь современный Аввакуму мир, средства логического наведения обостряются до силы откровения и достигают совершенного прозрения в будущее, и — нет больше гарнизонного офицера Аввакума — есть пророк Аввакум, владыка мыслей Аввакум… И весь он восторг, и стража его божественна… «днесь спасение миру, днесь воскресе Христос!»