Пух кивал, а думал о своем. Фома был рад им, но сидел задумчивый, ковырялся вилкой в сковороде и не закусывал. Пуху тоже не хотелось есть. Но начинать говорить было еще рано.
– Зато, когда подплывали, радуга над нами появилась, вот такая! – Горе аккуратно закусил, отложил вилку и показал, какая была радуга.
– Это хороший знак, – отозвался Алексей.
Пух налил еще. Снова выпили, почти не закусывая. Самогон не брал. Молчание давило на плечи.
– Как дома? – спросил Фома, глядя на Пуха отчаянно улыбающимися глазами.
– С переменным успехом.
– Как пацан?
– Растет. Мы с ним друзья.
– Представляешь, братан… – Фома повернулся к Горю. – Приезжаю я первый раз к Пуху в гости, знакомит он меня с женой, заводит в комнату к сыну, а тому года два. Я наклоняюсь к нему с перегаром, он на горшке сидит, я ему: «Здравствуй, мальчик!» – и протягиваю плюшевого такого бульдога, а мальчик ка-ак плюнет в меня! Прямо в глаз попал…
Горе захохотал, Пух с Лехой усмехнулись.
– Утерся я собакой, – продолжал Фома, – и думаю: «Хороший мальчик, весь в папу!»
Выпили по третьей, и стало легче.
– Этот бульдог до сих пор любимая игрушка, – сказал Пух, – у меня к нему медальки приколоты.
– А ты как, Иван-джан? – продолжал спрашивать Фома. – Остепенился?
– Вроде того. Стараюсь вести размеренную жизнь. Семью вот завел.
– Ну и слава Господу.
– Ты лучше о себе расскажи. Что да как тут у тебя? – Горе решил начать. – Я смотрю, ты ведь не здесь живешь?
– Нет, это Алексея комната.
– Да уж понятно! Ты пока так, наверное, не успел бы обосноваться.
Комната у Алексея была обжитая, можно сказать, уютная. Ничего роскошного в ней, правда, не наблюдалось, не было даже телевизора, но на столе стоял ноутбук, окна убраны цветными занавесками, а стены оклеены светлыми обоями. В красном углу, между окнами, висела старая икона с Николой Чудотворцем. В комнате было тепло от круглой печи.
– У меня в пекарне свой закуток есть, – стал рассказывать Фома. – Там лавка, ширмочка. Я один, никто думать не мешает. Отче выделил.
Он кивнул на Алексея. Тот спокойно слушал.
– Не могу я в общаге с трудниками жить. Говорят, гордыня, а там такие есть персонажи, терпеть невозможно. Бичи натуральные, наркоманы чуть не на ломах[8] – в общем, всякие. Казарма там. Не хочу я уже казармы. Полжизни в этой казарме…
– А баня?
– Есть баня, даже душевая с бойлером. И прачечная есть, постирать можно.
– Что-то ты похудел, на диете, что ли? Или постишься?
– Аппетита нет последнее время. Кормят, кстати, хорошо. Видали там, на стройке, работяг? Личики у всех накусаны. Парное молоко, свежий воздух, трудотерапия. Санаторий, короче.
– Ну, по тебе, честно скажу, этого не видно, – сказал Пух, решив подойти немного ближе к делу. – Болеешь? Или…
– Давай потом, брат! – отмахнулся Фома.
Пух молча налил еще по рюмке. Глядя на них, Алексей допил свою. Самогон казался все вкуснее. Фома порозовел, Горе вытирал испарину со лба, и от этого настроение улучшалось.
– Я дико извиняюсь, Алексей, тут где-нибудь можно пойти и курнуть? – осторожно спросил Горе.
– Ты куришь или как? – поинтересовался Пух у Фомы.
– Мучаюсь, брат, – ответил тот, – стараюсь не оскверняться.
– Пойдем, ребята, покажу место, где можно подымить! – предложил Алексей.
Пух, Фома и Горе
Они остались на чердаке втроем. Горе отошел в дальний угол и курил там, глядя из окошечка на море.
– Не хочу жаловаться, брат, но деваться некуда. – Фома стоял рядом с Пухом, смотрел в темный угол чердака и говорил вполголоса. – И сказать больше некому. Уж извини.
Пух пропустил мимо ушей последнюю фразу и молчал.
Фома подбирал слова:
– Я, в общем, сюда приехал из-за того, что радоваться перестал. Дома утром просыпаюсь, а лучше бы не просыпался. Черт с ним, что все болит. Привык. Не это важно. Но ничему не радуюсь. Вот здесь уже всё. – Фома приставил к горлу два пальца в виде вилки. – Начинаю думать и не пойму никак, – продолжил он ровно, без эмоций, будто говорил не о себе, – неужели я один остался да еще и сам себя загнал в угол? Родителям не до меня, у них своя жизнь. Столько лет не ездил, даже не звонил. Да и мне они нужны ли, не знаю. Мы только нервы друг другу трепали. Что говорить, с четырнадцати лет по казармам. Тогда и детство кончилось. Я обижался до слез. Теперь они, наверное, обижаются.
Фома смотрел, как Пух углом рта выдувает дым, чтоб не соблазнять его. Все равно сквозь серые клубы Пуху не было видно его глаз.
– Потом жена. Не можем вместе жить. Пока служил – терпела, сама все устраивала. Я постоянно в разъездах, она за это время и выучилась, и в люди выбилась, и дом построила. Привыкла без меня. Я ей теперь и не нужен. Да и она уже не моя теперь, чья-то чужая. Еще бы, три года в разводе. Иногда казалось, что сможем все сначала, плохо ведь бывает друг без друга, а два дня живем вместе, и всё. Молчим, говорить не о чем. Прикоснуться к ней не могу, как подумаю, что у нее кто-то был… Но я ведь и сам такой… А другие мне тем более не нужны… Она мне снится иногда, и тут понимаю, что лучше ее никого и нет…
Интонация его не менялась, только паузы между фразами становились длиннее. Понятно, что произносить это, пусть и давно созревшее, было туго. Пух докурил и мял в пальцах окурок, не зная, куда его деть.
– Дочке я тоже давно неинтересен. Что есть я, что меня нет. Без меня выросла. Я попытался было наладить контакт, а ей даже не обидно – смешно. Она взрослая, а я к ней, как к ребенку. Вспоминать не хочу – уши краснеют.
Фома замолчал, а Пух вспомнил его дочь Варю, умницу и красавицу Варвару, Варежку, которую провожал как-то раз в школу за ручку. Зимой это было, лет девять назад. Пуху тогда срочно требовалось выйти утром на воздух, на мороз, после вчерашнего, и девочка выгуливала его, показывая незнакомый город. Фома не мог тогда даже выйти на улицу, на обратном пути Пух купил ему пива.
– Из друзей никого не осталось. Сам знаешь. Про вас не говорю, но вы далеко. Там никого нет. Были, а теперь нет. Даже мстить нет сил. Кажется, что сам себе мстишь… Теперь каждый за себя. Бизнес или пьянка. Раньше, когда деньги халявные были, все что-то праздновали. Сейчас денег нет, никто не звонит. Я, в общем, и не жду. Просто замечаю, что и я никому не звоню. Так быть не должно, а мне наплевать. Я все о чем-то думаю, думаю, а о чем – даже тебе не могу сказать. Потому что слов никак не найти. Помнишь, в школе нас учили, что надо, мол, прожить жизнь так, чтобы не было – как там? – жалко, что ли, напрасно прожитые годы? Мне вот, брат, не жалко, хоть и много времени потрачено зря. Жалею только, что по дурости своей грехов мы наделали, аж душно. Нет, покойники мне не снятся, и страха божьего не чую. Только вот… стыдно, что ли. Можно же было этого не творить. Или нельзя?
Пух молчал, не шевелясь.
– Вот и болтаюсь, как… – Фома не сказал. – Сколько я ни думал, цели все равно не вижу. Деньги? Не цель. Свободы они не дают. Это обман. Покой? Нет его. Никогда не было и не будет. Проще застрелиться. Любовь? Дает свободу на время. Но ее надо быть… достойным, что ли. Хотя бы готовым к ней. Иначе она только мучает… А еще она смертна. Или нет?
– Не знаю. Я сам все время об этом думаю. Но боюсь, что нет. Она будет мучить до конца.
– Тогда пойдем выпьем?
– Пойдем.
Горе докурил уже вторую сигарету и пошел за ними.
Когда кончился самогон, Алексей повел их в гостиницу. Это была затхлая двухкомнатная квартира в щитовом бараке в поселке за крепостной стеной. По дороге купили бутылку водки и какой-то закуски. Шоколадку. Бросили сумки в комнате и сели втроем за столом на кухне. Алексей отправился к себе и, уходя, незаметным жестом позвал Пуха. Тот вышел закрыть за ним дверь.
– Михаил, не мучайте вы его! – тихо попросил Алексей в дверях. – И так он весь на нервах. Пусть отдышится, подумает, решит для себя, что ему надо, чего он хочет.