Часто, очень часто этот забавный мальчик рассказывал мне о том, как прошел его день. И уходя, он всегда благодарил… кого? Не знаю, да он и сам не знал. Однажды даже сказал: «Я, наверное, с ума сошел, раз с деревом болтаю. Но раз Реборн сказал, что это нормально, значит, ничего страшного. Бывает и хуже, правда?» Ветви зашумели в ответ, а Тсуна рассмеялся и пробормотал, что ему порой кажется, будто это и не монологи вовсе, а полноценная беседа, потому что дерево ему всегда отвечает. Правда, в следующую секунду он взъерошил собственные волосы и, ворча о том, что это уже ненормально, побежал в дом. Глупый. Но такой забавный… Вот только беседы эти не прекратились, и всё чаще Тсуна читал учебники у моих корней. И попутно жаловался на то, что ничего не понимает, а Реборн заставляет его учить какую-то ерунду. Вот только мало-помалу, но его оценки в школе улучшались, а страницы учебников листались всё быстрее — значит, уроки Реборна всё же были успешны. Правда, на возмущения Тсуны это никак не повлияло, и он как стонал, открывая очередную книгу, так и продолжал стонать… порой улыбаясь. Ведь он понимал, что «бесполезным» его назвать уже невозможно, и делает это лишь Реборн — по привычке, а может, чтобы не дать расслабиться и почивать на лаврах… И Тсуна был этому рад, а я радовалась вместе с ним, отвечая шелестом листвы на его смех и шумом веток на его шутки. Забавно. Этот человек стал для меня слишком дорог… Человек, что завел привычку поливать мою сакуру, удобрять, рыхлить почву у ее корней. По совету Реборна, наверное, да и поначалу стонал он, таская воду, не хуже, чем от учебников, но потом привык и ухаживал за моим деревом так, словно оно единственный его кормилец. А может, просто как за другом?.. Кто знает, в чужую душу ведь не заглянуть даже нимфе. Но я всё же надеялась на второй вариант…
А год назад Тсуна прибежал домой, сияя от счастья, и из разговора Реборна с матерью Тсунаёши, вечером решившей развесить белье на просушку, я поняла, что та девочка, Киоко, согласилась встречаться с Тсуной. Странно, но радость моя почему-то сквозила ноткой грусти. Тогда я еще не понимала почему… А вот теперь понимаю. Ведь с тех пор Тсуна всё реже присаживался у корней моей сакуры и рассказывал о своей жизни. И иначе быть не могло. Он читал книги института вместе с Киоко, учившейся с ним на одном факультете, он заполнял прежде пустые вечера свиданиями с ней, он рассказывал о том, что его волновало, той, которую любил. И я была рада за него, но мне было больно за себя. Наверное, я всё-таки эгоистка… А ведь я знала, что так и будет, когда отказывалась от переселения в парк. И значит, права расстраиваться у меня не было.
А время шло, и месяц назад Тсуна объявил, что женится на Киоко. Я радовалась вместе с ним, шумя листвой, но ветви вмиг замерли, стоило лишь ему сказать матери то, чего я так отчаянно не желала услышать. «Мы решили уехать в Италию: Реборн постоянно говорит, что босс Вонголы должен жить там, ну, мы и посовещались… В общем, прости, мам, зато я пригляжу за папой!» Нана расплакалась. Забавно, но мне плакать не хотелось. Наверное, потому что у деревьев нет слез. Но я вдруг подумала, что жить в парке — не такая уж плохая идея… Вот только я не жалела. Не жалела о том, что целых четыре года — словно один миг — оберегала сон глупого мальчика, верившего в чудо, такого доброго, что ронять слезы хотелось даже дереву. Глупо. Но зато честно. И спустя месяц подготовки, за который Тсуна всего дважды сидел у моих корней, я поняла, что никогда не пожалею о сделанном выборе. Просто потому, что смотреть на его улыбку слишком важно для меня. Ведь она возвращает в прошлое — во времена, когда пастухи играли на свирели, а фавны вторили им из лесов, и люди смеялись, заслышав «эхо» из чащи, потому что верили: их приветствуют в этом мире, а не пытаются уничтожить. И эти наивные, искренние, добрые люди верили в чудо и в самих себя, а мы — нимфы, сатиры, фавны — верили в них. И в их улыбку, что несла лишь свет…
Калитка вдруг распахивается, и на участок входит Тсуна. В черном костюме «с иголочки», при галстуке, но отчего-то очень грустный. А где же его невеста?.. Точнее, уже жена. Где гости? Где Реборн и Нана?
— Странно, но я не могу уехать не попрощавшись… с деревом. Ааа, кошмар! — Тсуна взъерошил идеально уложенные волосы и уселся на землю. — Но это правда.
Неужели он пришел попрощаться… со мной?
— Странно, но мне всегда казалось, что это дерево живое. Что оно всё понимает. И даже отвечает мне. Кто бы услышал, сказал, что я псих, хе. Но Реборн говорил, что это нормально, а потом я понял, что лучшего собеседника не найти: дерево не навязывает своего мнения, не журит, не возмущается, не называет бесполезным, не говорит, что я должен делать… Наоборот, охраняет сон — здесь же спится на удивление отлично! Последний год я сюда редко приходил, а теперь и вообще приходить перестану, но… я пришел попрощаться. Не знаю, почему, просто чувствую, что должен… или нет. Скорее, я просто хочу попрощаться. Знаешь, сакура, ты была моим другом. Хоть ты и не человек. И я буду скучать по таким вот вечерам, когда можно спокойно почитать учебник, а потом провалиться в сон — такой спокойный, что больше нигде такого не бывает… Я уже попросил маму как следует о тебе заботиться. Надеюсь, когда-нибудь мои дети тоже тут посидят и поймут, что такое «абсолютный покой». Мне здесь и правда очень хорошо. Словно рядом тот, кто все беды забирает. Со стороны, наверно, кажется, что я сам с собой говорю… Да и ладно, я ведь знаю, что говорю с другом. Вон, многие, когда переезжают, прощаются с домом. А я прощаюсь с деревом. Это же ничего, правда?
Тихий шорох листвы — подбадривающий, успокаивающий. Шорох, предназначенный для чистого, светлого человека, сумевшего назвать другом дерево. Для человека, что поверил в чудо. И пусть я не могу сказать, что ты был прав и чудо стало явью, чтобы не пугать, я могу поддержать тебя — хотя бы этим шорохом. Тебе ведь нужно одобрение, да, Тсуна?
— Ага, спасибо… Не важно, что я с деревом прощаюсь: оно мне отвечает, значит, не совсем уж я псих. Обидно, что я больше не смогу вот так поболтать с… кем? Не знаю даже… Но всё равно обидно. Зато у меня останутся воспоминания о тех днях. И это хорошо. Потому что память может сохранить в сердце дорогих людей, которых уже нет, события, которые уже не вернуть, разговоры, которые не повторятся… Она и плохое сохраняет, но его ведь можно и не вспоминать: не делать вид, что его не было, нет, а просто не изводить себя, размышляя о ненужном. И вспоминать только хорошее. Не то, как друг тебя обидел, а то, как вы с ним смотрели на фейерверки. И поэтому если я захочу вспомнить очень спокойные, светлые моменты, я вспомню сакуру, то, как рассказывал ей о своей жизни, и шум веток в ответ. Это же хорошие воспоминания, хоть я себя и странно чувствую, болтая с деревом. Но зато ни у кого в Намимори больше нет друга-дерева, хе-хе…
Почесав кончик носа, ты улыбаешься, немного смущенно, и осторожно гладишь шершавую кору ладонью. Я не чувствую этих прикосновений — я ведь дух, но я чувствую удивительное тепло, что исходит от этой улыбки. И это — самое дорогое воспоминание…
— Ладно, пока. Я пошел. Береги себя. Не дай древоточцам портить кору. И если будет засуха, постарайся поменьше воды тратить… или вроде того. А еще… позаботься о моей маме, ладно? Она ведь одна останется, а я… не хочу, чтобы она грустила. Можно, я ей секрет открою? Скажу, что с сакурой под моим окном можно разговаривать?..
Глупый ты, Тсуна. Неужели ты думаешь, что должен спрашивать на это разрешение? Шумлю ветвями, укоризненно. А ты смеешься и, последний раз проведя ладонью по коре, встаешь. Взъерошиваешь волосы, смотришь на зеленеющую крону и шепчешь:
— Спасибо. Пусть вам обеим не будет одиноко. До встречи!
Больно. Почему мне так больно? И почему я чувствую, что, будь у меня иное тело, я бы улыбалась? Искренне, широко и открыто, так, как улыбаешься ты. С ноткой грусти в глазах, но без тени притворства… Ветви качаются в безветренном воздухе, листья словно машут на прощание. А ты машешь рукой в ответ и, развернувшись на каблуках, бежишь к калитке. Я продолжаю махать тебе вслед, но ты вдруг останавливаешься. Оборачиваешься. Карие глаза лучатся счастьем. А с губ срывается всего одно слово.