О булате, как вы знаете, мне сказал Панфилов. Чем глубже я вдумывался в указания, которые он нам оставил, чем пристальнее всматривался в бойцов, вслушивался в донесения разведки, в слова и в интонации, тем яснее мне вырисовывалась одна идея.
И я сказал пулеметчикам:
– Хорошо, Галлиулин. Не останешься в беде; завтра вам будет работа.
10. Попробуйте сразитесь с нами!
Идея была такова.
Километрах в двадцати впереди нас лежало большое село Середа, то самое, в котором тринадцатого октября начальник штаба Рахимов с конным взводом обнаружил немцев. От этого села лучами расходилось несколько столбовых дорог – на Волоколамск, Калинин и Можайск.
Сопоставляя донесения и рассказы бойцов и командиров, возвращающихся из разведки, опрашивая уходящих от немца жителей, мы установили, что в Середе противник устроил своего рода перевалочный пункт. Там расположились склады продовольствия, боеприпасов и горючего, там по пути следования ночевали немецкие части, направляющиеся затем на север – к Калинину и на юг – по дороге, ведущей в Можайск, охватывая с двух сторон нашу оборону.
Возникла мысль: не ударить ли по этому пункту самим, не ожидая удара немцев? Не совершить ли ночной налет на Середу?
Но Панфилов говорил: «Рассчитайте! Рассчитайте и бейте!»
Я отправил на рекогносцировку Рахимова во главе командирской разведки. Тридцатидвухлетний казах Рахимов был спортсменом и путешественником по призванию. Кажется, я уже говорил, что в Казахстане он приобрел некоторую известность как альпинист. Он ходил быстро и вместе с тем неторопливо. Кроме хладнокровия и редкой тщательности в исполнении приказаний он обладал еще одним незаменимым на войне свойством: даром ориентировки. Даже в темноте он, казалось, видел, как кошка.
С нетерпением я ожидал возвращения Рахимова. Отправившись под вечер четырнадцатого октября, он отсутствовал всю ночь и все утро. Наконец к полудню он прибыл. Да, все подтвердилось: в Середе действительно перевалочный пункт. Охрана несерьезна. По-видимому, немцы совершенно уверены, что на них не осмелятся напасть.
Я принял решение: напасть этой же ночью.
К вечеру был сформирован отряд в сто человек – по одному, по два бойца от каждого отделения. Отбирались лучшие, самые смелые, самые выносливые, самые честные. Участие в налете считалось наградой бойцу.
Была поставлена задача: в глухой час ночи ворваться с трех сторон в Середу, переколотить и перестрелять немцев, поджечь склады, захватить пленных и заминировать, если хватит времени, дороги, ведущие в Середу и из Середы. Удерживать село не требовалось, к утру следовало вернуться в расположение батальона.
Командир полка дал санкцию, но не разрешил мне отправиться с отрядом. Командиром отряда я назначил Рахимова, политруком – Бозжанова.
Вечером, когда стемнело, сто бойцов выстроились на опушке близ штабного блиндажа. Над волнистой линией шапок выделялась голова Галлиулина, рядом угадывался коренастый Блоха. Я исполнил обещание: пулеметчики тоже шли в ночной рейд с пулеметами в двуколках.
Я опять не видел лиц, но в темноте пробегали токи. Меня била нервная дрожь, и я знал: такая же лихорадка прохватывает сейчас и их. Это была дрожь не страха, а азарта, это был подъем перед боем. В голове всплыла древняя казахская пословица. С нее, с этой пословицы, я начал свое слово:
– Враг страшен до тех пор, пока не изведаешь вкуса его крови… Идите, товарищи, испробуйте, из чего сделан немец. Потечет ли из него кровь от вашей пули? Завопит ли он, когда в него всадишь штык? Будет ли он, издыхая, грызть зубами землю? Пусть погрызет, накормите его нашей землей! Генерал Панфилов назвал вас орлами. Идите, орлы!
Рахимов повел бойцов. Я смотрел, как колонна скрывалась в полумгле. Ко мне подошел Заев.
– Почему вы меня не пустили, товарищ старший лейтенант? – буркнул он.
– Самого не пустили, Заев.
В этот вечер мы оба завидовали бойцам.
Началась ночь с пятнадцатого на шестнадцатое – ночь нашего первого боя.
Я не мог заснуть этой ночью. Не мог и усидеть в блиндаже. Выходил на опушку, шагал по тропинке и без тропки, посматривал на запад, куда ушли бойцы, и прислушивался, словно оттуда, за двадцать километров, мог дойти звук выстрела или крик.
Днем с юга к нам доносилась глухая канонада. Мы еще не знали, что в этот день немцы рванулись танковыми колоннами к Москве, в обход левого фланга дивизии, что там, у совхоза Булычево (запишите это название: когда-нибудь оно золотыми буквами на мраморе засверкает в будущем клубе-дворце нашей дивизии), панфиловцы уже вступили в бой.
Ночью и там все стихло.
У темнеющей в снегу натоптанной дорожки, ведущей к штабному блиндажу, стоял часовой. Он поглядывал туда же, куда смотрел и я. Весь батальон знал: сто орлов ушли в бой. Весь батальон ждал: каков же он будет, первый бой с немцами?
Я то и дело вынимал часы. Светящиеся стрелки показывали: три, половина четвертого, четыре… Глаз по-прежнему встречал повсюду лишь тьму; настороженное ухо ловило лишь безмолвие.
Вдруг в небе что-то мелькнуло. Нет, почудилось… И снова возникла чуть заметная мутная полоска. Что это? Светает? Но разве оттуда восходит солнце? Померещилось… В небе опять все темно. И опять мигнул отсвет. И погас. И снова явился… Теперь он мерцал, то разливаясь, то будто сжимаясь, но не уходил. В нем проступил розоватый тон… Я смотрел, смотрел как зачарованный. Словно раздуваемое чьим-то могучим дыханием, по ночному небу растекалось живое пульсирующее зарево.
Часовой выдохнул:
– Жгут их наши! Бьют их наши!
Я хотел что-то ответить и не смог. Горло было перехвачено радостью; вместе с заревом она пульсировала во мне, и казалось, кровь разносила ее во все уголки тела. В те минуты я впервые познал жгучую радость удара по врагу.
Отряд вернулся утром.
Впереди мчалась тройка, запряженная в широкие ковровые сани. Этих коней я не видал в полку, их отбили в Середе у немцев. К саням толстыми веревками были привязаны два мотоцикла с колясками с укрепленными впереди пулеметами. Это тоже были трофеи. На мотоциклетных седлах, на багажниках, в прицепных колясках сидели мои красноармейцы.
За первой тройкой неслись другие запряжки. Бойцы ушли пешком, теперь они ехали на санях.
Из окопов, близких и дальних, сбегались бойцы. Радостно встречая своих, они с удивлением и любопытством оглядывали жалкую фигуру пленного немца, которого вместе с прочими трофеями захватил отряд. В зеленоватом мундирчике, в зеленоватой пилотке, он сидел, озираясь исподлобья, медленно поворачивая жилистую, с большим кадыком шею.
Бозжанов жестом велел пленному подняться.
– Можно с ним поговорить, – сказал Бозжанов. – Он по-русски немного понимает. Как фамилия?
Пленный что-то пробормотал.
– Громче! – прикрикнул Бозжанов.
У немца руки дернулись вниз, по швам, и, стоя навытяжку перед казахом, он отчетливо назвал фамилию. Все разглядывали живого, говорящего немца.
– Женат?
– Ни… кавалер…
Бозжанов от души расхохотался. Добродушное полное лицо, расплывшись, стало еще шире, маленькие глазки исчезли. Все хохотали вместе с политруком: «Кавалер! Вот так кавалер!» А немец озирался. Кто-то крикнул:
– Тише!.. Слушайте, что скажет политрук.
Бозжанов поднял руку. Все умолкли.
– Политрук скажет: смейтесь! – произнес он.
И, вероятно неожиданно для самого себя, бросил фразу, которую потом часто повторял в батальоне:
– Смех – это самое серьезное на фронте.
Стараясь говорить медленно и очень внятно, Бозжанов стал расспрашивать о планах немецкого командования. Пленный не сразу понял. Уловив наконец смысл вопроса, он сказал, коверкая русские названия:
– Завтракать – Вольоколямск, ужинать – Москау.
Он произнес это серьезно, держа руки по швам, очевидно даже здесь, в плену, не сомневаясь, что так оно и выйдет: «Завтракать – Вольоколямск, ужинать – Москау».
И снова грянул хохот.