Литмир - Электронная Библиотека

— А княжну где вы взяли?

— Ну, с ней совсем беда была, еле ноги унес.

— Из Персии?

— Ну что вы! Знаком я с примечательной личностью с Петром Ивановичем Чагиным, другом Сергея Есенина. Узнав, что поэт увлечен персидской экзотикой, он пригласил его к себе в Баку, где был директором издательства. И Есенин сочинил свои замечательные персидские стихотворения, не пересекая персидской границы. А одно из них посвятил Чагину, озорно написал: “Чагине ты моя, Чагине!”

— Я знаю прелестные стихи “Шагине ты моя, Шагине!

— Так это Петр Иванович уговорил заменить одну букву, во избежание похабных кривотолков.

— И вы решили искать Разинскую Чагине в Баку?

— Нет, в Южном Азербайджане, ближе к границе с Ираном. И ошибся. Там еще носили паранджи. Надо было в Тегеран попасть. Туда, якобы, с поощрения шаха, пропитанного парижским духом, проникают европейские нравы. А когда я пытался нарисовать свою персианку в нашей Средней Азии, то мужчины в ватных халатах и тюбетейках возмутились, и я, как говорил вам, еле ноги унес.

— И как же вы вышли из положения? Нарисовали бакинку?

— Нет! Это было бы нарушением моих принципов. Она у меня в романе под паранджей.

Званцев расхохотался:

— Ну, считайте, что вы отыгрались во всех отношениях.

— Теперь я вас заговорил?

— Заговорили, но не отговорили. Я уже не могу отступить. Если символом той эпохи во Франции была шпага, то я увидел там мудрость, назвав роман “Острее шпаги”.

— Бог вам с Ферма и кардиналом Ришелье судья, — заключил Владимир Андреевич, собирая шахматы в коробку.

Званцев пересказал в письме к Косте весь разговор с маститым писателем, а вслед за тем послал еще одно письмо, вложив в него и первый набросок рукописи.

“Друже Костя, дорогой мой! Пройдя через споры и сомнения, я пишу свой исторический “роман-гипотезу”, заменяя воображением пробелы наших знаний о жизни Ферма. И так увлекся, что поистине живу вместе с ним в его времени, в его мире, ставшим для меня близким, родным. И когда отвлекаюсь от рукописи, то спешу снова нырнуть в глубины давно минувшего.

С какой радостью, как близкий родственник, узнавал я, что Пьер Ферма — не профессор лицея или Сорбонны, а видный юрист, отдающий математике только свой досуг; и даже поэт, пишущий одинаково прекрасные стихи на французском, испанском и латинском языках.

А чтобы ввести читателя в другую эпоху, я попробовал совершенно изменить привычной мне короткой фразе, чуждой старин. Я, как бы, не только поменял почерк и, вроде, стал писать не “кириллицей”, а “готическим шрифтом”.

В первой же главе “Мушкетерские дни” я обрушил на читателя непривычную и ему, и мне старинную фразу в целую страницу, стараясь передать тогдашнюю изящную манеру изъясняться, прикрывающую грубость нравов. Упомянул в ней мимоходом любимого литературного героя шпаги, противопоставив ему Героя с умом, более острым, чем его прославленная шпага. Суди сам, что у меня получилось? И так ли писать дальше?

“Всему миру известно (благодаря ослепительному таланту Александра Дюма-отца), как в первый понедельник апреля 1625 года в маленький городишко Менг, не найденный мной на современных картах Франции, но тем не менее прославленного рождением в нем малоизвестного автора “Романа о Розе” Жана Колпенеля Менгского, въехал знаменитый литературный герой на кляче столь необыкновенной, кажется, поразительно рыжей масти, что она вызывала смех и удивление толпы зевак у гостиницы “Вольный Мельник”, на всякий случай вооруженных чем придется, ибо происходило это событие в полное смут и разбоя время короля Людовика XIII, что величал себя Справедливым, хотя был просто капризным, а подлинно правил Францией коварный, умный и жестокий кардинал Ришелье (герцог Арман Жан дю Плесси).

Но мало кто знает, что не у литературного героя, а у подлинного гасконского дворянина, впоследствии капитан-лейтенанта первой роты королевских мушкетеров, чьи мемуары, опубликованные в 1701 году, блистательно использовал для своего романа несравненный Дюма, существовал современник, который на самом деле въехал в тот же первый понедельник апреля 1625 года, но не на кляче желтой масти, а в почтовой карете, забрызганной дорожной грязью, не с длинной шпагой, успешно заменяющей тому образование, а со степенью бакалавра, способной стать острее шпаги, и не с напутствием благородного отца, а в сопровождении почтенного родителя, второго консула городка на юге Франции, носящего название Бомон-де-Ломан, и въехал сей современник д’Артаньяна не в Менг, а в портовый город Тулон, где тоже встретил пеструю толпу людей, которые собрались, однако, не по поводу появления всадника на кляче редкой масти или прибытия грязноватой почтовой кареты, а просто толкались вблизи порта с его ящиками, тюками, корзинами, досками, бочками, шумного из-за разноязычного говора, ругани, скрипа телег, душного благодаря острым запахам ворвани, рыбы, жареных каштанов, фруктов и все же чем-то волнующего из-за моря, моря, невиданного прежде молодым бакалавром.

В толпе мелькали разноцветные платки на лохматых матросских головах, всевозможные береты, кепи, шляпы с перьями и без перьев, порой виднелись издали заметные чалмы правоверных мавров, побывавших в Мекке, а изредка над всей этой пестротой проплывал замысловатый женский головной убор, напоминая парусник, рассекающий морские волны.

Отец и сын из Бомон-де-Ломань не отправились по примеру остальных пассажиров почтовой кареты к гостинице “Пьяный шкипер” с ржавым якорем вместо вывески над входом, а пошли прямо в порт, где у набережной сгрудились несметное число лодок, шлюпок, фелюг и рыбачьих суденышек, и в солидном отдалении от них на рейде стояли со спущенными парусами несколько каравелл и других парусников.”

“Дорогой мой старче! Вопреки утверждению твоего литературного живописца, ты, с помощью воображения, прекрасно видишь все эти нужные, не спорю, художественному произведению детали. Так держать, старче! Исполать тебе, добру молодцу! Шли мне любые свои черновики. Читаю взахлеб. Обнимаю тебя.

Твой друже Костя".

В другой раз Званцеву предстояло рассказать другу, как он, в виде “мнима”, мысленно сопровождал отца и сына Ферма на древнее кладбище в Александрии.

Они прибыли из Тулона в Египет на фелюге вместе с гвардейским офицером, видным французским ученым Рене Декартом. И все они, во главе с арабским звездочетом Мохаммедом эль Кашти, к которому имели рекомендательное письмо, отправились отдать долг памяти величайшего математика древности Диофанта.

С волнением остановились они у надгробия, где высечена была знаменитая эпитафия на древнегреческом языке, так и не расшифрованная почти за две тысячи лет.

И “мним”-Званцев стал “свидетелем” записанной им сцены:

Он не стал пересказывать в письме представленные им события, а просто приложил копию рукописи начатого романа, приведя стихи в своем переводе.

Лежит с задачей камень

Все тысячи две лет,

Кто выдержит экзамен?

Кто верный даст ответ?

Можете ли вы, мой юный друг, действительно перевести эту древнюю надпись, слух о которой дошел до Парижа? — спросил Декарт.

— Охотно, — отозвался молодой поэт. — Очевидно, полезнее перевести надпись сразу на латинский язык, чтобы смысл ее был понятен и нашему уважаемому ученому звездочету Мухаммеду эль Кашти.

— Ваше желание делает вам честь, ибо связано с дополнительными трудностями.

— Вы совершенно правы, господин Декарт. Сделать стихотворный перевод с языка Гомера на язык Вергилия, сохранив ритмику гекзаметра, введя дополнительно присущие латинским стихам рифмы, которых нет в древнегреческом тексте, несомненно нелегко, однако выполнимо, — не без желания щегольнуть в красивой, отделанной фразе своим поэтическим искусством, произнес Пьер Ферма.

Пока молодой поэт занялся стихами двух древних языков, остальные рассматривали мраморное надгробие.

101
{"b":"597769","o":1}