Костя достал из кармана футляр, вынул очки для чтения, взамен положил снятые обычные, и, надев другие, погрузился в чтение письма, иногда взглядывая на друга поверх стекол.
“Уважаемый Александр Петрович! Я приветствовал ваше вторжение в заскорузлую науку метеоритчиков с гипотезой о тунгусском метеорите. Вы сумели перевернуть застывшие ортодоксальные взгляды, зажгли энтузиазм научной молодежи, заставили читателей самостоятельно и дерзко, как вы, мыслить, искать, выдумывать, пробовать, переносить тяготы добровольных экспедиций.
Это вселяет в меня надежду, что вы откликнетесь на мой призыв так же инициативно вторгнуться в другую область науки — в математику целых чисел, где неразрешимой загадкой стала с виду простенькая “ВЕЛИКАЯ ТЕОРЕМА ФЕРМА (Х n + Yn ≠ Zn). Ферма так записал ее: “Ни куб на два куба, ни квадрато-квадрат и вообще никакая степень, кроме квадрата, не может быть разложена на сумму двух таких же”. Он не привел ее доказательства — не хватило места на полях его настольной книги “Арифметика Диофанта”.
Более трехсот лет ученые разных стран пытались восстановить это доказательство, в конце концов решив, что его вообще нет и великий ученый ошибся. Я же считаю, что доказательство нужно искать в работах самого Ферма. И я это сделал. И готов познакомить со своим открытием и вас, Александр Петрович, и любого из серьезных математиков, которых вы заинтересуете, если напишете об этом”. И он сообщал свой адрес.
— И о чем же ты задумался, старче? На какой подвиг подвинуло тебя это письмо?
— Оно вроде огонька, поднесенного к нефтяному фонтану, и я готов вспыхнуть.
— Пламенем увлечения? Так что же тебя останавливает?
— До сих пор, Костя, шел я по накатанному пути, писал о том, что может случиться. Звал в будущее молодежь.
— Святое дело! Зачем же сворачивать с такой дороги?
— Надо перенестись в прошлое другой страны, оказаться среди незнакомых людей, говорящих на чужом языке иной эры.
— Не ты ли считал воображение подобным “машине времени”, способной перенести в любое время. А воображение тебе не занимать стать.
— Надо не только перенестись к людям иного времени, надо понимать их, жить их жизнью, дружить или враждовать вместе с ними, невидимым, но существующим. И к математике приобщиться.
— Ну, с математикой ты всегда был на ты. Что же касается невидимого, но существующего, то в математике есть понятие мнимой величины, какой она становится, помноженная на корень квадратный из минус единицы. Вот и будь для современников Ферма мнимой величиной, эдаким “мнимом”. Ты их видишь, они тебя нет.
— “Мним”? Это ты здорово придумал! Приму на вооружение.
По возвращении в Москву встретился Званцев еще с одними своим старым другом, не только постоянным шахматным партнером, но и товарищем по перу.
Владимир Андреевич был маститым писателем, старше Званцева, и сильным шахматистом. Его отличительной чертой была не просто редкая любознательностью, а почти детское любопытство. Он считал это профессиональным навыком.
Придя к Званцеву для очередной шахматной партии, он первым делом бросился к заваленному книгами письменному столу.
— Что я вижу, Саша! Вы коварно изменили своей прелестной фее Фантазии? И с кем? Со сморщенной старухой Историей!
— Чем плоха тема? То же воображение, только повернутое назад, — говорил Званцев, расставляя шахматы. — Вам начинать, Владим, хотя вы ринулись в атаку еще до первого хода.
— И продолжу, Сашенька, не сомневайтесь. Что есть воображение? Это ваш сон наяву. О каких деталях, увиденных во сне, вы можете рассказать читателю? А без деталей нет художественного произведения. Во сне все смутно и неясно, лишено логики и достоверности. Ходите, ходите. Я ведь не поставил перед вами дебютных задач.
— Зато поставили литературные.
— Я благодарю вас, Сашенька, что вы выслушиваете мои сентенции. Пусть я немногим старше вас, но у меня больший литературный опыт, потому что я не растрачивал себя на всякие инженерные железки. И я не стану скрывать от вас свое кредо художника слова. Я вижу на вашем столе Александра Дюма и толстенные в старинных переплетах книги XIX века по европейской истории. Для Дюма, как он сам признавался, история была гвоздем, на который он вешал свою произвольную сногсшибательную картину. Для “историков”, как утверждал Покровский, история — политика, повернутая назад. Поэтому Петр Первый выглядит то злодеем-сыноубийцей, то Великим преобразователем, поднявшим Россию на дыбы. Иоанн Грозный — сумасшедшим тираном, в ярости убившим своего сына и задушивший опричниной Русь, или могучим царем, кто положил конец междоусобицам, покорил Казанское ханство и расширил пределы России? Попробуйте представить, что в грядущем напишут угодливые историки о Сталине. Злодей, убийца, параноик. Или гениальный вождь пролетариата, великий полководец, сокрушивший коричневый бронированный катафалк фашизма? Будущие “судьи минувшего” покажут его таким, каким угодно будет видеть их современникам. Время правдивых сказаний летописцев Пименов невозвратно ушло.
— Дорогой Владим, вы слишком увлеклись, и ваш король в опасности.
— Выигрыш в шахматах не отвратит проигрыш в литературе, коль скоро беретесь вы не за свое дело.
— Почему не за свое? Вам шах, и вам “швах”?
— От шаха, Сашенька еще никто не умирал. А “швах” в переводе на русский язык “сегодня ты, а завтра я!”
— А я заинтересовался Пьером Ферма, современником д’Артантьяна и кардинала Ришелье.
— Ну вот, есть от чего вас предостеречь. Начитавшись Дюма, вы выведете Ришелье коварным и жестоким негодяем, а во Франции его чтут, как национального героя, приведшего страну к процветанию, будучи талантливейшим писателем, не нам с вами чета, автором пяти трагедий, не уступающих самому Корнелю.
— Это не помешало ему стать причиной тяжких трагедий во Франции.
— Ни вы, ни я, а Бог ему судья. Наше дело живописцев не кисти, а пера, на бумагу, как на холст, переносить натуру. Только то, что видишь сам. Достоверные события. Зорко подмеченные детали: кленовый лист под ногой, и вислые ветви плачущей березы. Морщинки у глаз былой красавицы и зазывное подрагивание бедер бедовой кокетки, пронзающий взгляд мудреца и бегающие глазки негодяя, властные складки у губ вождя и заплаканное лицо вдовы. Все это надо видеть самому, мой друг, старательно срисовывать с натуры, только с натуры, как портретисту.
— Дорогой Владим, как мои наставник, вы превзошли самого себя, но не на шахматной доске. Позвольте расставить фигуры вновь?
— Это вы меня заговорили. Но я отыграюсь.
— Если это не помешает вам, то объясните мне, как же вы написали с натуры роман о Стеньке Разине и персидской княжне?
— Эх, Стенька! Разве что? из песни слова не выкинешь. Не просто то было, даже тяжко. И рассказать об этом стоит только затем, дабы вы поняли сколь тернист подобный путь. Лучше мчаться по накатанному пути, чем пробовать себя на ухабистой дороге чуждого вам жанра. Литература разбита на кланы. Вы утвердились в своей фантастике, так и судите по образу и подобию своему всех, кто пробирается к вам. И сами не лезьте в чужой огород. Поэты не признают вас за своего, какие бы чудные ”сонеты для нее” вы ни написали. В лучшем случае скажут, что это для домашнего обихода или в альбом сентиментальной знакомой по случаю дня именин. Мастера психологического романа посоветуют вам перечитать Достоевского и сурово скажут вам, что писатель, меняющий свой стиль, вообще не имеет ни своего языка, ни собственного лица.
— Вы отыгрываетесь, Владим, не только на шахматной доске, но и в литературной ступе, где истолкли меня в порошок. Однако, умолчали, как, поклоняясь строгой богине Натуры, сами писали о Стеньке Разине, в глаза его не видя.
— Не хотел вас запугивать. Прежде всего, не Стенька, а Степан Разин. Чтоб вам во Францию так ехать в поисках д’Артаньянов, как мне пришлось на Дону искать потомков Степана Разина! Вместо могучего удалого разбойника, идущего на Москву во главе крестьянского воинства освобождать крестьян, встретил я в Ростове его пра-правнука, худосочного щеголя, увлеченного только эстрадой. Его собутыльники, из-за моих расспросов, косились на меня, как на шпика. Пришлось делать портретную зарисовку (я ведь грешу этим) с колоритного станичного атамана, носителя казачьих традиций, еле согласившегося надеть театральный кафтан и обнажить казачью саблю.