— Вполне возможно. Но, должно быть, это было раньше, наверное, в Вене. В подпольной газете мы за статьи не платили, — я пытаюсь внести поправки в воспоминания Баницы.
— Нет, это было на Радай. Забыл, по какому поводу. Вы, Лассу, сидели спиной к окну, а я стоял к нему лицом. В тот же день — отлично помню — вы еще говорили, что это лучший способ скрыть свое лицо, в то же время следя за собеседниками.
— Другие времена… все это… кажется очень далеко.
Действительно далеко, и, тем не менее, я тронут. Значит, было место, где я жил даже, когда меня еще не существовало?
— Вы были моим учителем, моим образцом.
— А вас, — говорю быстро, чтобы скрыть волнение, — вскоре после этого арестовали. Я тогда спокойно уехал в Вену.
— Для меня это было большое облегчение.
— А потом, — я показываю в окно на Москву, — меня тоже взяли. Здесь. Почему? Мне никогда и в голову не приходило защищаться…
— Я понимаю, — он жмет мне руку. — Весной вы будете дома, не успеют созреть первые вишни. Поверьте мне, Банди Лассу, дома все вернется к норме.
— Вы думаете? — Я и верю тому, что он говорит, и не могу поверить. Передо мной возникают блестящие красные вишни. — Вишни у нас созревали в конце мая, — отвечаю я и чувствую, как снова начинает саднить горло.
— Да, — говорит он с улыбкой, — но я имею в виду первые вишни, те, что приходят из Келабии. В конце апреля или же в начале мая. Я хочу сказать…
— А если не Келабия, то Сибирь — это вы понимаете? Да, да, снова Сибирь…
— Вы немного… конечно, чему удивляться. Но вы говорите нелепости. Немного…
— Немного заразился манией преследования? — кричу я в ярости. — Слушайте, Пишта Баница! — не унимаюсь я. И теперь я хватаю его за руку. — Пусть я тронулся, пусть у меня мания преследования, если так нравится Всевышнему в коммунистическом небе. Только вы еще доживете до такого времени, когда поймете, что это я трезво смотрел на мир — будь он проклят, этот мир!
В его глазах недоумение, тревога. А я должен высказать ему все до самого конца в награду за мой страх, за мое святение.
— Давайте карты на стол. Сколько я смогу продержаться, живя под Москвой, под полицейским надзором? А даже если бы я смог, как долго милиция будет отворачиваться и смотреть в сторону? Баница, вы же знаете, что для таких, как я, одно пребывание в Москве — уже преступление. А уж пребывание в иностранном посольстве — это же явное доказательство моей шпионской деятельности.
— Банди Лассу! Это посольство Венгерской народной республики! Вы считаете, что никакой разницы нет?
— Хорошо, будем надеяться, что есть. Но когда я приехал сюда эмигрантом, я ведь взял советское подданство. Тогда было ясно: сравните единственное пролетарское государство в мире с тогдашней Венгрией… Но сейчас они могут сказать, я-то их знаю — если будет нужно, они скажут: «Ага! Значит, вам не нравится Советский Союз?»
— Будем говорить по-деловому, вопрос восстановления вашего венгерского гражданства может немного затянуть дело. Не более того.
— Значит, уже не май?
— Именно поэтому май. Прежде чем что-либо обещать, я всегда учитываю возможные трудности.
— Учитываете трудности?
Он не реагирует. С тем же успехом я мог бы сказать: «Знаю, что меня ждет». Он хлопает ладонью по подлокотнику моего кресла:.
— Какая нелепость!.. Вы же еще не завтракали!
Он не дожидается ответа, вскакивает, выбегает из комнаты. Мне хочется осмотреться, но он уже возвращается. Улыбаясь, он пододвигает свое кресло еще ближе и садится.
— Правду говоря, я уже завтракал. Но, знаете ли…
— Знаю, знаю, — отвечает он, и я чувствую, что все снова прекрасно. — Конечно. Ведь я был в Маутхаузене.
— Так что обжоры, который не верит голодающему, среди нас нет?
Баница наклоняется, обнимает меня.
Дверь открывается. Входит красивая женщина, изысканно одетая, полная. Она, улыбаясь, ставит на стол поднос с едой. Я встаю, представляюсь, глядя ей в глаза. Она сжимает мою руку своими мягкими, холеными ладонями, уверенная, что мне это будет приятно. И это, действительно, приятно.
— Ах, я вас так хорошо знаю. У нас дома нельзя не знать Эндре Лассу! Пишта часто о вас говорит, вы его идол.
— Это, верно, другой Эндре Лассу… которого он когда-то… когда-то знал… который был…
— Который был и который остался, — говорит женщина, перехватывая благодарно счастливый взгляд Баницы. Жена дипломата — умеет помогать мужу. — Мы вас дожидались. Мы знали, что вы в Александрове, товарищи нам говорили.
Опять приятно ее слушать.
— Будьте любезны, садитесь. Вам столько нужно рассказать друг другу… Я должна уже идти, нет, действительно… Извините… Обязанности хозяйки… Да, Пишта, — она показывает на изящную, полированную шкатулку из березового корня (те из нас, кто был освобожден от тяжелой работы, делали такие шкатулки), — не забудь о сигаретах.
Баница смеется:
— Я так и остался невоспитанной деревенщиной. Сам не курю и всегда забываю угостить. Спасибо, Илона, дорогая.
Она улыбается, делает прощальный жест и торопливо уходит.
— Курите, Банди Лассу? — он протягивает мне полированную шкатулку, ставит ее на столик, разливает в две чашки чай.
— Курю.
— Жаль.
— Неважно. К чему бросать? Разве жизнь так хороша, чтобы беречь здоровье? Я и так курю только махорку. Позволите?.. — и я вынимаю самодельный кисет.
— Пожалуйста. Уверен, что скоро вы станете думать по-другому. Я не приучился курить даже в самые плохие времена.
Я не закуриваю. Во все глаза я смотрю на ветчину, икру, яйца, масло, бутерброды с огурцами. Ножи и вилки. Ножи, конечно, мы сами делали, но вот вилок не видели годами. Тарелки, ножи, вилки, все нестерпимо сверкает, отутюженные салфетки накрахмалены до хруста.
— Вы отдаете себе отчет, что я все это съем?
— Я надеюсь, — смеется он. — Только не переборщите. Знаете, если вдруг…
— Конечно. Но я в еде практикуюсь уже два месяца. Вреда не приносит. Хотя когда мои хозяева в Александрове дали мне выпить пятьдесят грамм водки, я свалился с ног. Они думали, что мне конец. Теперь я могу есть сколько влезет.
— У меня тоже появился аппетит, когда думаю о тех давних днях в Будапеште, днях и месяцах.
Мы съедаем все до последней крошки. После этого Баница собирает тарелки, приборы на большой поднос и выносит, оставляя чай. Я закуриваю самокрутку, откидываюсь в кресле… Какие вещи вокруг… кресло… Я могу курить в кресле…
Баница снова возле меня.
— Начинать? — спрашивает он.
— Пожалуй.
— После того, как меня схватили — десять лет в тюрьме. Будапешт, Бак, Сегед, — небрежным жестом он отгоняет все это. — Потом Маутхаузен. Там было потяжелее. Потом освобождение, снова дома. Сначала то, другое, наконец, дипломатическая работа. Теперь это место. Женился, как видите.
— Вы же, насколько я помню, инженер. Откуда же дипломатия?
— Увы, это необходимо. Нам отчаянно не хватает людей. Старик Вираг, — он показывает на потолок, — посол, неспособен работать, да ему и не хочется. Единственная его заслуга в том, что не был хортистом. У нас не так много историков без фашистского прошлого.
— В свое время я читал его книги.
— С ним все ясно. Сторонник Габсбургов, монархист. По сравнению с фашистами — демократ, гуманист.
— Не очень захватывающая формулировка.
— Да, но она может стать захватывающей. Не сам Вираг, конечно. Он просто играет для нас роль ширмы. Более того, он это знает и старается свою роль играть как можно лучше. Вот и все. Пока, по крайней мере. Он, разумеется, был в Сопротивлении, но это к делу не относится. Речь идет о другом. Впрочем, перестанем о нем. Например, бывший посол веймарской Германии в Москве граф Брокдорф-Ранцау — гораздо более интересная фигура.
— Что-то смутно помнится… Это не он отказался подписать версальский договор?
— Совершенно верно. Он был до мозга костей проникнут феодальным духом, терпеть не мог буржуазии, Презирал капитализм. А поскольку феодализм давно похоронен, почему бы не союз с Советской Россией против победителей Первой мировой? Перескочить через капитализм — это была мысль Брокдорфа-Ранцау.