Литмир - Электронная Библиотека

…Я хорошо знаю, что все гораздо сложнее… И знаю, что все это совращает рабочих, подрывает их сознательность. Но нас тоже совращает, Баница. Мы тоже неравнодушны к искушению богатством. И в то же время мы сознаем, что голод еще существует, он просто переселяется на другие континенты, и, к сожалению, Баница, все наши обвинения — пустые фразы, слова, может быть, и достаточно правдивые, но лишенные плоти — мы не можем прибавить им веса хлебом.

Конечно, Баница, мы планируем. Увы, мы планируем только рост производства — сколько электричества и сколько газетной бумаги будет через пятнадцать лет, какой тогда будет общий объем оберточных материалов и прочее, и прочее. Но когда пролетарская демократия заменит диктатуру — на какой год запланировано это? Насколько прогрессирует демократия, скажем, за одну пятилетку? Насколько продвигается процесс «отмирания государства» после всех усилий укрепить это государство? Ведь «отмирание государства» все еще осталось нашей целью, не так ли? Неужели именно это отмирание должно произойти само собой, стихийно?.. Знаю, что ты хочешь сказать. Капиталистическое окружение, пока ничего нельзя сделать. Позже… Но народ хотел бы получить скромный аванс, как колхозник — чтобы дожить до конца года, когда делаются отчеты и рас-счеты. Нельзя получить аванса? Тогда пусть не отбирают того маленького аванса, который мы все-таки получили пару десятков лет тому назад.

Безнадежность? Что касается меня — безнадежность полная. Пойми меня правильно, Баница, но в твоей жизни тоже не осталось много надежды. Но до тех пор, пока я говорю, что хочу сказать, пока сомневаюсь во всемогуществе этого механизма, который нам приказано считать необходимостью, — до тех пор, и несмотря ни на что, остается маленькая толика надежды.

О чем тут думать? Все ясно и просто. Я знаю наверняка, знаю до боли отчетливо: живой или мертвый — домой я уже не уеду.

Я знаю. Знаю, но не верю. И пока не верю — живу. Я буду делать все, что в моих силах, чтобы не поверить в то, что знаю — и все-таки добраться домой…

Но куда? И зачем? Где дом, где моя родина? Там не осталось никого, ни друга, ни любовницы, мать уже умерла. Мои друзья лежат в земле здесь — и под сожженной солнцем испанской глиной… Теперь я вижу мою родину, как купе в поезде между Будапештом и нашим старым домом. Я студент. Я возвращаюсь в Будапешт после сбора винограда. Третий класс, деревянные скамейки, запах чеснока. Смотрю в окно на Балатон. Фоньод, Боглар, Фельдвар. В осеннем небе, на фоне синих холмов и серой полосы воды вдоль берега медленно плывет паутина, длинных волшебных волос которой, как радуги, нельзя коснуться рукой. Осенняя паутина, печальная, как нити медлительной слюны, качающиеся под мордами запряженных волов, но освобожденная от своего веса, прощальная, затуманенная даже в своем свечении… Я еду, потому что мне нужно учиться и учить ребят; потому что я не могу не быть первым в классе, и я учусь изо всех сил, потому что я из бедной семьи, учусь на стипендию…

И так всю жизнь — напряжение; как натянутый лук, жизнь вопреки. И сейчас то же самое. Вот почему я причиняю боль Банице, вот почему я не хочу умереть.

Но хватит, хватит… позвольте мне, наконец, верить в то, что я знаю. Тогда я передохну, пропадет напряжение — и тут-то мне конец… Ну и что?.. Плывет осенняя паутина, и нет никакого ярма… Но нет, я куплю хлебные карточки, немного поторгуюсь, безо всякого результата, конечно…

Нет, не буду торговаться. Не стоит бесполезно расходовать силы. Я не буду торговаться, я заплачу все, что с меня спросят, полную цену — и даже больше. Но я не умру, мои враги сдохнут раньше… Разве это важно? Только тогда, когда считаешься с мнением тех, кто вокруг тебя.

А потом? Осенняя паутинка, трепетная вечная прерывистость, тонкая, упругая вуаль. Она может вывести меня домой, а если нет, я подхвачу ее, когда она начнет рваться, накину на себя, закрою лицо, серое, мертвое лицо, чтобы добрые люди, которые меня похоронят, которые работают не за деньги, не задрожали, увидев мое страшное лицо. Те, кто меня будет хоронить, работают не за деньги, они будут заботиться только о том, чтобы воздух не отравился мертвечиной… и гроба не будет… за эти похороны не платят…

Или стоять здесь, на острове? Бесконечная, пугающая вода, и мелко, повсюду, куда ни взглянешь, едва по колено. Корабль не пройдет… идти вброд?.. Но сколько удастся пройти? Разве что на лодке, очень маленькой, ведь брать придется так мало. Вода не соленая, но пить нельзя. Волны невысокие, но пенятся и бушуют, открывая дно. Рыбы небольшие, но прожорливые, как акулы.

Чего я хочу? Отомстить им? Но когда Баница будет среди них или около них…

Ах, Иштван Баница! В конце концов я должен признать, что ты остался тем, кем был. Поэтому — пусть сопутствует тебе счастье и вера. Если… если ты этого хочешь, Пишта…

7. Тот, которого ждут

«Пип-пип-пип: восемнадцать часов ноль минут»… Если через пять минут его не будет, значит, придет около полуночи. Он так и сказал: полночь…

Не будь он такой простодушный и неловкий, я бы не беспокоилась. Но я волнуюсь, даже очень. Мне нужно за кого-нибудь волноваться; а ему нужно, чтобы кто-нибудь о нем беспокоился.

Снова Чайковский. Музыка, лекции. Лекции, музыка. Без остановки, с пяти утра до часу ночи. Выключить? Старая ведьма тут же снова включит. Единственная передышка — когда она выходит за покупками. Потом возвращается, включает радио и уже после снимает пальто. Когда я иду за хлебом и стою в очереди, у меня часа два тишины. Стоит потолкаться… Но полной тишины нет никогда. В доме все балки и перегородки дрожат от рева динамика; музыка, речи, прогнозы погоды барабанят по моей пустой голове, как горох. Но сейчас дают время: это хорошо. «Восемнадцать часов…» Пять минут уже наверняка прошло. Значит, до полуночи.

Чаще всего я почти не слышу этого шума; он заполняет весь дом, обволакивает меня со всех сторон, я перестаю его замечать. Не слышу даже сигналов времени.

Вот уже десять лет, как у меня нет часов… Интересно, кто их сейчас носит, мои плоские, платиновые часики? В Севастополе Костя сходил с мостика «Парижской коммуны» сразу за капитаном. Такой загорелый, красивый. Я ждала его на набережной, он подошел ко мне, пряча их в кулаке, а потом вдруг взял и застегнул на моем темном от загара запястье… Севастополь тогда был красив безумно. Когда «Парижская Коммуна» шла через Босфор, Костя стоял у штурвала… И в тот же день мы пошли купаться в море, а на следующий день я в первый раз испекла пирог. Пока мы ждали «Коммуну», я жила у его сестры. Мне было семнадцать лет, но я была уже взрослой женщиной, и все флотские офицеры приходили флиртовать со мной. «Маленькая Валькирия» — вот как они меня звали, и еще «золотоволосая». Крупные одесситки — брюнетки или шатенки — завидовали мне, да и плавать так хорошо, как я, они не умели. Они говорили: «Красивая, да глупая», и я шутила с Костей: «Вы знаете, Константин Владимирович, что я девушка красивая, но глупая?» И мы хохотали вместе и бегали наперегонки к морю, однажды я забыла снять эти часики, так мне захотелось в воду, но он только засмеялся, и весь день мы искали часовщика… Только один взялся их починить — старый бородатый еврей-частник, и Костя сказал мне потом: «Он спрашивал, графиня ли ты, но я ничего не ответил, я не сказал, что ты — дочь рыбака». «Хорошо, — сказала я — они сами могли догадаться и поглядеть на мои руки, вон какие они у меня сильные». «Это часть твоей красоты», — ответил он. И он знал, что мозги у меня тоже есть. Тогда ему нравилось, что вокруг меня всегда толпились мужчины, девушек — ни одной, у меня никогда не было подруг, только приятели-парни… Потом он стал ревновать, но в Севастополе не ревновал нисколечко. Мы не любили офицеров-черноморцев, мы были балтийцы. Костины друзья все были в балтийском флоте. Я была флотской женой, до сих пор осталась. Они ухаживали за мной — иногда застенчиво, иногда по-пьяному, — приводили художников писать мои портреты… На фоне моря. «Глаза Елены, как море». А я позволяла им сходить с ума. Севастополь — это ослепительный блеск, потоп цветов, но нашим домом был Ленинград, в котором мои глаза и волосы напоминали море, дюны… Я жила бы с Константином Владимировичем и сегодня. Он ревновал, но никогда ничего не говорил. У него были причины ревновать — были и не были. Я никогда бы не оставила его, нет, никогда, если я хотела кого-нибудь, то просто так, на один раз, — ив конце концов скандал разразился только потому, что я вопреки всем оставалась ему верной. А все прочее, даже если и случалось что, — только сплетни, если и правда, то неправдивая правда. Я любила тебя, Костя, любила до самой твоей смерти, и я все еще тебя люблю, люблю даже сейчас…

35
{"b":"597684","o":1}