Литмир - Электронная Библиотека

— И тем не менее мы меняемся.

— Да, да. За двадцать четыре года — я не ошибаюсь? — все наши клетки обновилися три раза. Но может измениться нечто большее. Я — пусть я сломан, иссушен, нем и глух — я остался собой. Но ты, Баница, — прости мне эти слова — стал другим, стал Баницей, потерявшим смелость, хотя смелости у тебя все еще больше, чем…

Поезд останавливается. Скоро подъедем к Александрову. Еще четыре километра. Сверкают огни здешней текстильной фабрики… Каждую неделю тут задерживают одну-две дюжины воров и забирают в Александров. Воров. Их ловят у выхода, они наворачивают на голое тело два, три или пять метров материи… какие желтые, тощие тела! Прибитые, пепельные лица, изможденные тела… Но здесь крадут и целые километры тканей, если верить одному инженеру. Настоящие воры приезжают на фабричный двор грузовиками, у них всегда есть пропуска, они продают ворованный материал на рынке рулонами. И они не боятся. На том самом рынке, куда я собираюсь идти за хлебом. Это не настоящий рынок, на нем нет ни лотков, ни ларьков, не слышно зазывного пения торговок… Чего я хочу?.. тир, качели, карусель… Попасть в яблочко, выиграть вазу, самому стоять мишенью, такой деревянной куклой, пусть в меня бросают кольца, потом уйти с разноцветным бумажным флажком… Я хочу уйти сейчас — за моим братом Йоской. А вдруг удастся найти его могилу? При жизни мы не часто встречались… Для тебя, Йоска, честь всегда была важнее жизни; и я тоже так думал когда-то, но сейчас молчу. Укрыться бы в женщине, между грудями женщины я был бы в безопасности. На день, на час, на минуту…

Честь? В лучшем случае не бесчестье, не позорное бесчестье с обнаженной до мяса душой… Ибо что другое остается, когда слишком поздно даже умереть. Ведь даже для самоубийства нужна молодость, нужны силы. Нет, Баница, я больше ничего не хочу. Я уже в безопасности.

Закрываю глаза…

В окно заглядывает румяная, красноносая баба с развевающимися волосами. Махонькая лачуга, нора с крохотным окошечком, затянутым провисшей, пузырящейся марлевой сеткой от мошкары. Женщина упирается лицом прямо в сетку, сетка натягивается, едва не лопается. На этой красномордой бабе вечернее краснобелое платье с оборками и гофрированным воротником. Она заглядывает в комнату, старается увидеть ее всю. Я подхожу ближе, и как только ее лицо начинает давить на сетку, хватаю за нос, стискиваю пальцами и сильно вывертываю.

— Свинья, грязная свинья! — визжит она, тараща на меня стеклянные глазки, вырывается и убегает… Звать на помощь.

Появляется сопливый парень, останавливается у другого, широкого и очень высокого окна. Я подаю воронье перо одному из моих товарищей в телогрейках. Воронье перо вылетает из сетки, как бумажная стрела. Парень швыряет ее обратно. Он вопит: «Она отравлена! У них томагавки и автоматы!»

— Иди сюда, собака, у меня даже ножа нет, — и я распахиваю дверь.

Они входят.

Они лезут. Мягкозадые, толстобрюхие, белесые парни. Они идут лишать чести наших женщин. Банда жирных, гладких импотентов, они несут палки и прутья, чтобы палками и прутьями насиловать наших женщин. Но теперь я их бью, молочу, убиваю. Они бросаются на меня, у меня ранена нога…

В этом отвратительном, темном вагоне ужасный холод. Боже мой, как мерзнет нога. Всегда нога. Я чувствую мои обмороженные пальцы, порванные сухожилия. Терпение не поможет. Отмороженная часть тела не выносит холода. Мы никак не привыкнем к этому: что болело однажды, будет болеть все время.

Вонь холодного махорочного дыма. Снаружи не намного холоднее…

Луна. От ее мягкого света, от чистоты снега какая-то неосязаемая, невесомая, туманная красота парит над крышами домов, красота более зыбкая, чем театральные декорации, нарисованные на воздушных кусках марли. Внутри дома провоняли потом, но сейчас это мне и нужно: тепло.

Хорошо бы сидеть в освещенном, теплом вагоне, читать детективный роман… забавляться отгадками… Кто убил?..

Опять трогаемся. До Александрова еще несколько минут…

Этот беспутный, нищий юноша, воспитанный в самой гнусной из всех семинарий, всегда голодный, обученный лгать; этот бывший семинарист, готовый отречься от Бога, человека, человечности. Хороший замес для революционера. Умеет проповедовать, умеет и предавать…

Не в этом суть. Кем он был, откуда явился, не имеет значения. Там, где он сейчас, — на самом верху, — отомстить так легко, что месть не дает удовлетворения. Когда власть почти безгранична, теряет смысл обычный мотив, легальный аспект преступления: преступник тот, чьим интересам служит преступное действие… Шаткость правления Ричарда III… как ее сравнить с уверенностью его хватки? Без соперников, практически без наследника… Но даже величайшему обжоре, которому доступно все, власти всегда недостаточно. Самая полная власть — над женой. А если нет жены? Власть над собакой. Но если у кого-нибудь двести миллионов слуг, он не может вынести, когда хотя бы один из них отказывается служить.

Владыки и хозяева все одинаковы, как марионетки, дергающиеся на одной бечевке. Разницы никакой.

Er sitzt beim Länderschmause

Bis er die Welt erwirbt,

Ich hab ein Lieb zuhause

Das weinet wenn ich stirb…

Их жадность способна проглотить весь мир; чем хищник мельче, тем прожорливее. А дома у меня никого не осталось, кто мог бы по мне заплакать, да и самого дома не осталось, ничего. Останься что-нибудь, нашлось бы оправдание для трусости. Но нет ничего, ничего, кроме моего собственного ничтожества. «Откуда ты, путник?» Это бы знать и то счастье.

А я рассказывал анекдоты жене Баницы. Самому себе в глаза не плюнешь… Плюну ли я в глаза всему своему прошлому, через прошлое — в глаза настоящему, через настоящее — в глаза будущему? Нет, я не могу. Поезд начинает тормозить. Скоро остановимся. Домой, только бы попасть домой, не может быть, что я и дома не найду работы. «Эксплуатация человека человеком кончилась. Из царства необходимости мы шагаем в царство свободы…» Как? И когда? Когда мы впрягаемся в плуг, как крестьянин, потерявший лошадь… И если бы только это! Но они распрягают Баницу и шлют его на дипломатическое пустынное жнивье. А ведь он был достаточно покорной лошадью. Жалко только, что он не залягал своих жестоких, злых хозяев насмерть…

Как выйти из вагона — на перрон или с другой стороны? Нет, на другую сторону глупо. Если милиция здесь, они стоят с обеих сторон, и хватать будут сначала тех, кто сойдет не туда, куда все.

Стою на подножке… толчок, стук. Остановились. Схожу. Милиции нет. Слишком холодно, им-то мерзнуть незачем. Захотят меня взять, дома найдут. Они найдут меня в любой момент, в любом месте… Но в зал ожидания не иду — там, в тепле, могут околачиваться. Иду вдоль пути, мимо водонапорной башни, огороженной забором. Длинный товарный состав. Открытые вагоны, доверху загруженные бревнами, на которых лежат шапки снега. Мы оценивали человеческую жизнь по времени, нужному для загрузки такого вагона, — иногда больше, иногда немного меньше.

После московской мглы и слякоти — сверкающее звездами небо, твердая корочка снега, ни ветерка. Паровозный дым поднимается столбом, горячий пар клокочет между колесами, мечется жаркими барашками, в небо улетают кудрявые облачка. Такая красота, почти блаженство. Лед на Балатоне… я больше никогда его не увижу.

Кто-то идет за мной. Это меня не беспокоит — они уже давно могли меня сцапать. Им следить не нужно. Сказать: Стой! — и я остановлюсь.

— Эй! Сосед!

Это мой молчаливый попутчик, тот, который живет на той же улице. Зачем он меня зовет, что ему нужно? Мы же вообще никогда не разговаривали. Зачем разговаривать? Это вредно. Власти не любят, когда мы собираемся вместе. Бывает, конечно, что любят… Это когда присылают стукачей. Но такой шпион — знак прогресса: прежде никто не давал себе труда за нами шпионить. «Вот тут подпишись, сволочь» — и никаких шпионов не нужно.

33
{"b":"597684","o":1}