Железная кровать, колченогий стул, крепкий табурет для гостей, на полу таз с водой для умывания, древний платяной шкаф – вот все, что смогло уместиться в моем жалком жилище. Теснота комнаты избавила меня от привычки делать по утрам физические упражнения. Небольшое окошко выходило в глухой угрюмый прямоугольный двор, более подходящий для прогулок арестантов. Взгляд пробежал по мягкой обложке «Жестоких рассказов»[1], лежащих на углу стола (для меня пока недостижимый образец письма, несмотря на неоднократное прочтение сей весьма захватывающей и страшной книжки). Я откинулся на спинку стула, что было весьма опрометчиво, и тот заскрипел, предостерегая от подобных движений.
Обстановка мансарды, в которой я обитал уже шесть месяцев, с тех пор как приехал в Питер, была очень скудна, но и такое жилище вскоре может оказаться мне не по карману. Приходится перебиваться случайными заработками в надежде, что литературный труд будет приносить хоть какой-то доход. Сизифов труд – потуги начинающего писателя!
Любовь
На столе серая фотография: хрупкая, изящная женщина с тяжелой копной волос, прищурившись, насмешливо смотрит на меня, и кажется, вот-вот станет декламировать свои стихи:
Слова – как пена,
Невозвратимы и ничтожны.
Слова – измена,
Когда молитвы невозможны.
[2]Она постоянно приходит ко мне в снах, неожиданно вторгается в мысли, учит и дразнит, являясь кумиром и смутительницей моей души. Помню необычное состояние, охватившее меня, заставившее бросить обеспеченную жизнь ветеринарного фельдшера и приехать сюда в иллюзорной надежде покорить ее и этот город. Или в первую очередь город, а затем ее?
Ее имя Зинаида Гиппиус. Она умна, красива, эпатажна, постоянно шокирует светское общество своими нарядами, словами, поведением, реагируя на возмущенный ропот дерзким и презрительным взглядом через лорнетку. Она пишет от лица мужчины странные, не женские стихи, еще более чудны́е рассказы, где соседствуют призрачность любви и реальность смерти. Ее называют «декадентская мадонна», «дерзкая сатанесса», «ведьма», вокруг нее роятся слухи, сплетни, легенды, а она с усмешкой все время их умножает. Она, замужняя дама, ходит в театр в белом девичьем платье, шокируя этим публику. Любовь в ее стихах и рассказах необычна и страшна. Юная Шарлотта, влюбленная в покойника, которого никогда не видела, без остатка посвятившая себя ему, а точнее, его могиле, бешено ревнует его к бывшей невесте[3], или мисс Май, более похожая на призрак, чем на женщину во плоти, и тем не менее искусно влюбляющая в себя, попирая устоявшиеся взгляды, традиции[4].
Неужели она и вправду ведьма и, не подозревая о моем существовании, сумела привязать к себе невидимыми узами? Нет, скорее всего, она корабль, смело разрезающий застоявшуюся гладь жизненных устоев и понятий, а я – лишь одна из волн, порожденных этим движением и обреченных на исчезновение. Как смею я мечтать о ней, замужней даме, медноволосой красавице с чарующим взором изумрудных глаз? Что я могу ей предложить, что сделать, чтобы она хоть раз скользнула по мне взглядом?
Вскакиваю из-за стола и всматриваюсь в мутное зеркало, словно ожидаю увидеть там не собственное лицо, а нечто иное. Взлохмаченные волнистые каштановые волосы, голубые глаза с кровавыми белками от бессонной ночи и умственных напряжений, продолговатое лицо с крепко сжатыми, узкими, бескровными губами. Молочно-белая кожа из-за здешнего климата стала еще белее и тоньше. Чтобы казаться в свои двадцать три года солиднее, я отрастил небольшую курчавую бородку, очень мягкую на ощупь. «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!»[5]
Те рассказы, которые я привез с собой, написанные под влиянием Апухтина и Вилье[6], казавшиеся мне пределом совершенства, не заинтересовали столичные издательства. Лишь раз я удостоился беседы с редактором одного журнала, желчным тощим стариком, пожелавшим развлечься.
– Молодой человек, вы странно выглядите! – Он в притворном ужасе взмахнул руками.
Я нервно заерзал на стуле, пытаясь понять, что его смутило в моей внешности или одежде.
– У вас голова не вымазана краской, наряд не имеет расцветки попугая, поведением вы мало похожи на клоуна, так чем же намерены удивить столичную публику?! У нас публика избалованная, привередливая, жадная на скандалы, но этакие, с воображением-с! Обычные не пройдут-с. Или вы думали увлечь ее своей писаниной? Зря надеялись, сударь. Разве что сможете ее по-настоящему напугать, рассмешить, растрогать. Но все же, поверьте мне, чем нелепее вы будете выглядеть, чем более вызывающе вести себя в публичных местах, чтобы скандальные газетенки вас приметили, тем больше шансов заинтересовать издательства. Нынче такие времена, что литератор больше славен не письмом, а своим поведением. Вот тогда милости просим-с!
Расстроенный, с пылающим лицом, я вышел на улицу; пребывая в крайнем волнении, не обращая ни на что внимания, ступил на мостовую.
«Неужели…» – только и успел мысленно произнести я, как стал словно зрителем замедленных кадров в синематографе: на меня наплывают три темные фыркающие лошадиные морды, и я уже ничего не могу поделать. Сильнейший удар в грудь опрокидывает меня на мостовую, с головы слетает фуражка, и уже приближаются с неотвратимостью смерти, зловеще стуча, множество дьявольских копыт, способных одним ударом размозжить голову, проломить ребра, сплющить печень, селезенку, переломать руки-ноги. От ужаса происходящего замирает сердце, я лишь успеваю глубоко вдохнуть, словно при погружении, и, распластавшись в форме креста, готовлюсь к жертвенному распятию.
«Это я жертвую собой или меня приносят в жертву?!»
Надо мной проносится табун лошадей, страшно стуча копытами, чудом меня не задев. Меня приводит в чувство истошный женский крик, еле успеваю отдернуть руки от наезжающих громадных колес. Вижу над собой огромный дребезжащий короб на рессорах, послушно останавливающийся после громогласного испуганного: «Тпру-у!» Безучастный, лежу неподвижно на холодной мостовой, осознавая случившееся, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой, не веря, что живой.
– У-у-би-и-ли!!! – пронзительный женский крик зависает в воздухе, и до меня наконец доходит: «А я ведь жив!»
Вновь обретаю способность владеть своим телом и осторожно вылезаю из-под экипажа. С трудом встаю, ватные ноги едва держат, дрожат, готовые подкоситься от страха, который овладевает мной, когда я рисую в воображении, что могло случиться. Вокруг шум голосов, но я ничего не могу разобрать, словно крутится лента немого кино, а неумелый тапер играет невпопад. Передо мной перекошенные человеческие лица, будто нарисованные рукой злого художника, на них гнев, радость, любопытство, сострадание и даже досада на то, что обошлось без крови. Я верчу головой, что-то отвечаю, желая как можно скорее покинуть это злосчастное место.
– Нет, сударь, – в очередной раз поясняю надутому, словно проглотившему воздушный шарик, городовому, – у меня нет претензий. Я сам виноват, не смотрел, куда шел. Со мной все хорошо, меня Бог спас!
Из общего шума выделяю негромкий ехидный голос:
– А может, не Бог, а черт?! Он любит пошутить: кому суждено быть повешенным, тот не утонет!
Мне удается отделаться от любопытствующих, и я снова ничем не выделяюсь в толпе, разве что помятой фуражкой и пятнами грязи на сюртуке.
«Ничего в жизни не происходит просто так, это все Знаки Судьбы, их лишь требуется правильно расшифровать. – Мне все становится понятно. – Страх! Необходимо написать роман, пронизав его страхом перед близкой смертью, перед карой, случайно, по прихоти, выбирающей себе жертвы. СТРАХ – это такое же глубокое эмоциональное чувство, как и ЛЮБОВЬ, СТРАСТЬ, НЕНАВИСТЬ, оно ловко маскируется, неожиданно заявляя о себе. Предательски овладевает сущностью человека, изгоняя из него все прочее, делая его своим рабом.