Имея дело со смертью, невольно к ней привыкаешь, и многое, что кажется со стороны ужасным, становится будничным, обыденным. Работая с культурами чумы, я не чувствую никакого страха, мне не верится, что эти болезнетворные палочки, видимые лишь в микроскоп, в Средние века могли уничтожать города, порой ставя целые народы перед Гамлетовским вопросом «Быть или не быть?».
Я пока не пишу продолжение романа, но, размышляя над природой страха, пришел к любопытнейшему выводу: страх – это порождение наших желаний. Ведь если бы у меня не было желания стать писателем, то я бы продолжал лечить коров и лошадей и не оказался бы здесь, где страх и смертельная опасность связаны неразрывно.
В пятницу, двенадцатого числа, я помогал доктору Шрейберу, собиравшему эмульсии чумных микробов с агарных разводок для точного определения бактерийной массы, которую можно получить из одной пробирки с косым агаром. Предстояло сделать множество экспериментов, но когда я сообщил ему, что закончились пастеровские пипетки с двумя ватными пробками и нужно сделать перерыв, чтобы я мог сходить за ними, он покачал головой и категорически потребовал продолжать эксперимент с помощью пипетки с одной пробкой. Я покорился, и тогда произошло ЭТО.
Михаил Федорович, втягивая ртом в пипетку эмульсию чумных бацилл, набрал их слишком много, так что они слегка замочили ватку. Я окаменел от страха, а он спокойно закончил эксперимент и лишь после этого промыл рот раствором сулемы, ужасно морщась и сплевывая. Видя, что я сильно напуган, он, по своему обыкновению, улыбнулся по-доброму:
– Что это на вас лица нет, Родион Константинович? Устали-с? Ничего, через четверть часа будет обед, отдохнете-с.
– Михаил Федорович, – запинаясь, произнес я, – это очень опасно… Не мне вам об этом говорить… Обратитесь к доктору Заболотному, чтобы он сделал вам прививку… – и с ужасом закончил фразу: – …пока не поздно!
– Не надо делать из мухи слона! – вновь улыбнулся он. – Ничего страшного не произошло, а все необходимые меры я уже принял.
– Доктор Заболотный… – вновь начал я.
– Делать прививку сывороткой не буду, от нее я скорее умру, чем от чумы. У меня осложнения после нее были значительно сильнее и болезненнее, чем у вас. Попрошу вас дать мне слово, что о произошедшем здесь вы никому не расскажете.
– Но… ваша жизнь… – заколебался я.
– Я опытный врач и сам смогу с этим справиться. Жизнь я люблю не меньше вашего. – В этот момент раздался свисток. – Вот и прекрасно! Идемте обедать, милейший Родион Константинович. Так вы даете мне слово? Кстати, у вас не будет никакого поручения в Петербурге? Я буду там сегодня вечером.
И я, скрепя сердце, надеясь на его врачебный опыт, дал слово никому не рассказывать о случившемся. По дороге в столовую Михаил Федорович, находясь в хорошем расположении духа, рассказал, что после обеда отправится по личным делам на прибывшем пароходике «Микроб» в Кронштадт, а затем в Петербург, и в лабораторию вернется лишь в понедельник утром. Неожиданно для себя я попросил его оказать мне услугу: захотелось написать записку Лизе, и я попросил добрейшего Михаила Федоровича, прибыв в город, отправить ее вместе с букетом роз с посыльным. Но, начав писать, я понял, что не нахожу нужных слов, что обида еще жива во мне. Пришлось сбивчиво объяснить Михаилу Федоровичу, что просьба отменяется. Он понял мое состояние и не стал допытываться.
На причал Михаил Федорович вышел в свежеотутюженном мундире, благоухая мужскими духами, чего ранее за ним не замечалось, и был посвежевшим и веселым. Все это укрепило меня в мысли, что это не обычная поездка и, возможно, связана с дамой сердца. Ведь как по-другому можно было объяснить его праздничный вид и то, что он отправился в город, а не, как обычно, проводил выходные дни в библиотеке? Но поскольку он явно был рад предстоящему путешествию, я успокоился и у меня отлегло от сердца.
Михаил Федорович появился в лаборатории уже на следующий день, прибыв утренним рейсом «Микроба» из Кронштадта, смертельно напугав меня своим болезненным видом.
– Не волнуйтесь, это лишь легкое недомогание, простуда, – заговорщицким тоном сообщил он мне. – По-глупому себя повел – стоял на палубе под пронизывающим ветром в распахнутой шинельке, и вот результат: ночью плохо спал, появились колики в правом боку и лающий, «собачий» кашель. Поэтому решил поездку в Петербург отложить. Распоряжусь, чтобы на ночь поставили банки, а завтра мы с вами будем работать как обычно.
Утром он явился на рабочее место с осунувшимся, желтым лицом, зашелся лающим кашлем, в итоге сплюнул мокроту в чашку Петри, рассмотрел ее и горько усмехнулся:
– Я так и знал: мокрота кровавая. Похоже, больше скрывать не имеет смысла. Пойду повинюсь перед господином Берестеневым, а вы подождите меня здесь, никуда не уходите.
От страха у меня ноги стали ватными, я оперся на лабораторный стол, чтобы не упасть. Я понимал, что за этим последует: у Михаила Федоровича, скорее всего, чумная пневмония, а ближе всех с ним общался я. И даже если я вскоре не заболею, заразного лазарета-изолятора мне не избежать. Поэтому Михаил Федорович и сказал, чтобы я никуда не уходил, пока за мной не придут. А куда я могу деться с этого проклятого острова, если вокруг вода? Разве только вниз головой в бурлящие буруны, чтобы избежать ужасов постепенного и очень болезненного умирания. Оставалась крохотная надежда, что лабораторные анализы опровергнут наши догадки, и это всего лишь обыкновенная простуда. Но вскоре за мной пришли…
– 4 —
В качестве палаты Михаилу Федоровичу определили большую, светлую комнату-лабораторию на третьем этаже, куда он пришел самостоятельно, под наблюдением Ильи Петровича. У меня взяли слюну и кровь на анализы, хотя мое состояние ни у кого не вызывало опасений: температура нормальная, никаких болей я не чувствовал, кашля не было. Доктор Заболотный посчитал это своей заслугой, так как именно по его настоянию мне сделали противочумную прививку. А вот у Михаила Федоровича в слюне обнаружили огромное количество овальных микробов с полюсной окраской, не красившихся по Грамму, и в том, что у него чума, не было сомнений. После небольшого консилиума доктор Берестенев вынес свой вердикт: в лаборатории объявляется карантин, о чем ставят в известность институт и строго ограничивают все контакты с Кронштадтом. А поскольку я непосредственно контактировал с доктором Шрейбером, меня следует изолировать от других сотрудников, но, так как у меня не обнаружены симптомы заболевания, то это заточение будет моей работой: мне поручено обслуживать больного доктора.
Состояние Михаила Федоровича катастрофически ухудшалось, он принял как неизбежное летальный исход и отказался от введения ему сыворотки, мотивируя это тем, что она ничем не поможет, а лишь усилит и продлит его страдания. Мне же ввели еще одну дозу сыворотки, и я перенес это легче, чем в первый раз, хотя доза была в два раза больше.
Несмотря на возражения, инъекции Михаилу Федоровичу сделали. Температура у него держалась в пределах 39,5 °C, пульс был учащенным, 120–140 ударов в минуту, кашель с кровавой мокротой то усиливался, то затихал. Его самочувствие резко ухудшилось к ночи, и, чтобы хоть немного унять боль, применили морфий. Днем были отмечены некоторые признаки улучшения, и я обрадовался, но к вечеру они сошли на нет. Михаил Федорович все больше слабел, у него явно прогрессировал отек легких, а после введения кофеина и камфары началась кровавая рвота.
Мне было страшно и больно смотреть на этого замечательного человека, медленно угасающего на глазах, несмотря на все усилия, предпринимаемые докторами. От ужасного кашля у него выступала пена на губах, а широко открытые глаза от недостатка воздуха из-за пораженных болезнью легких, казалось, готовы были вылезти из орбит. За два дня, прошедшие после начала болезни, Михаил Федорович высох, осунулся, кончики пальцев стали синюшными. У него не осталось сил даже сплевывать в ведро.